Перотти пожимает мне руку:
– К счастью, вы не сказали мне, что картина ужасна!
– Это да, – киваю я, – но не волнуйтесь: если бы я так думал, то я бы вам сказал.
– А, в этом я даже не сомневаюсь! Мой отец, скажем прямо, за словом в карман не лезет, – с удовольствием вворачивает Данте.
– И хорошо делает, – соглашается Перотти, – искренность помогает нам жить лучше!
Мне бы очень хотелось сбежать подальше от этой светской беседы, только вот Данте продолжает держать меня под руку даже крепче, чем этого требует ситуация, – как будто мы с ним едем в вагоне метро и рядом с нами нет поручня, чтобы за него ухватиться. Он взволнован, я это вижу по тому, что он беспрестанно мигает – этот тик у него с детства. Для родителей очень удобная штука – его выдавала даже самая невинная ложь. Я помню, как Катерина хотела отвести его к «специалисту», в то время они так назывались: слова «психолог» не существовало или, во всяком случае, оно считалось слишком «сильным». Если ты тащил своего ребенка к психологу – это значило, что он псих, тут уж ничего не попишешь. Совсем другое дело, если ты отводил его к специалисту. Данте в итоге не пошел ни к тому, ни к другому. И вот вам результат.
Не представляю, как я должен продолжать беседу, в которую меня втянули против моей воли. К сожалению, мне нужно научиться принимать тот факт, что с Данте у меня не получается быть самим собой – я никогда не знаю, что мне говорить и что делать.
К нам подходит Звева и берет меня под вторую, остававшуюся свободной, руку. Даже не знаю – то ли мои дети думают, что я уже настолько впал в маразм, что и на ногах не держусь, то ли, наоборот, это им самим все еще нужна моя поддержка.
– Папа, я ухожу. Тебя подвезти?
Молодчина, Звева, ты пришла как раз вовремя!
Я прощаюсь с Данте и его чрезмерно любезным приятелем и усаживаюсь в машину.
– Спасибо, ты меня просто спасла, – прерываю я молчание, пока греется мотор.
– Нельзя же быть таким нелюдимым. Данте был очень мил, выставка чудесная, и художник действительно хороший. Тебе бы следовало просто гордиться своим сыном!
– А кто тебе сказал, что я им не горжусь?
– Значит, ты не в состоянии этого показать.
– Так и есть, я не могу этого показать, я просто на это неспособен.
– Тебе нравится так думать, это очень удобно.
Я откидываюсь затылком на подголовник, прикрыв глаза. У меня начинает болеть голова от одной только мысли о необходимости вступать в очередную дискуссию с моей дочерью. К счастью, она смотрит на дорогу и не раскрывает рта, хотя распирающая ее изнутри обида проявляется в резких движениях, когда она нажимает поворотники или переключает скорость. При всех моих недостатках я считаю, что я – человек спокойный, меня трудно разозлить или вывести из себя. Но вот Звева – такое впечатление, будто она сердится на весь мир. Наверное, это из-за упоминания об искренности в нашем разговоре с дружелюбным художником-геем. Да, потому что он тоже гей – как и многие из тех, что присутствовали на выставке. В любом случае, я говорил, что Звева не слишком искренна сама с собой, и поэтому в ней копится злость и отрицательная энергия. И тут уж ничего не поделаешь, для нашего организма злость – навроде дерьма: отходы жизнедеятельности, которые нужно из себя исторгнуть. Для моей дочери я выступаю отличным слабительным.
– Слушай, а почему бы тебе не поменять работу? – спрашиваю я немного погодя.
Она поворачивается ко мне с еще более напряженным лицом:
– В честь чего это я должна поменять работу?
– Чтобы стать счастливее.
Я ждал, что за этим последует взрыв гнева, но Звева внезапно улыбается. Во всяком случае, она еще умеет удивить старика, который давно уже разучился удивляться.
– Папа, тебе всегда все кажется таким легким. «Ты несчастлива? Так смени работу, мужа, детей». Но все не так просто, как ты это изображаешь.
– Это потому, что ты еще молода: когда стареешь и понимаешь, что времени у тебя остается мало, то даже не представляешь, насколько просто становится что-то менять.
Она не отвечает, и я, отвернувшись, смотрю на дорогу и думаю о Данте и о том, как мерзко я себя чувствую после того, как его увидел. Данте для меня – как зеркало в спальне Россаны, безжалостно отражающее все мои несовершенства.
– А твой брат, – возвращаюсь я к разговору, – он, по-твоему, счастлив?
– С чего вдруг у тебя все эти вопросы о счастье?