Выбрать главу

Задичавшей, нелюдимой росла она, дочь матери-одиночки. А когда повзрослела, то и бригадиры стали замечать:

— Красавица растет!

После высокого синего лета ферма вплывает в осенние туманы, небо осени наваливается на степь тяжелой изморосью, мелко секущими дождями, и нет больше в дали твоего ясного собора, да и самой дали нет — маленьким становится мир. Вечера длинные, темень вокруг непроглядная, коровники «летучими мышами» освещаются, несмотря на то что металлические мачты высоковольтной у самой фермы гудят.

В один из дней появился на ферме приезжий агитатор с портфелем, бледнолицый, в кепчонке, в красном клетчатом кашне.

— Как тут у вас, девчата: кино бывает?

— Да случается иногда.

— Полученного по трудодням хватает?

— Да хватает.

Заглядывая им в глаза, он допытывался с искренним удивлением:

— Чего ж вам тогда не хватает?

Галька-переросток, которая уже почти и надежду на замужество потеряла, ответила негромко, смущенно:

— Хлопцев…

Прыснули дружно все, посмеялись, а оно ведь и не до смеха, парней действительно в селе мало осталось — тот в ремесленное пошел, тот в армию, а кто на новостройку подался.

Спросил приезжий еще, есть ли речка у них, чтобы летом можно было приехать, загореть, как они. И хоть речки у них не было, одна из старших свинарок ответила:

— Приезжайте, загорите!.. Мы вот век тут загораем.

Гость не обиделся, приветливо сказал им:

— Жду вас, девчата, вечером в клубе, лекцию буду читать, — и дольше, чем на других, задержал свой взгляд на Ельке. Показалось ей, что прежде всего это приглашение ее касалось, именно ее он в клуб звал. Глаза у приезжего водянистые, а так ничего: молод, недурен собой, чем-то симпатичен даже.

— О чем же лекция? — зардевшись, спросила Елька.

— О, у меня особая тема: любовь. «Любовь — не вздохи на скамейке»… Слышали? Ну, и так далее. Приходите, не пожалеете.

Вечером девушки были в клубе. Фермерские все гуртом так и уселись впереди, чтобы ничего не пропустить. Вскоре и он вышел со своим пузатым портфелем на фанерную трибуну. Заметив Ельку, улыбнулся ей, стал раскладывать бумаги. Еля и сама не знала, почему она так волновалась, будто какого-то открытия ждала, надеялась услышать дотоле неслышанные, особенные слова, и не сводила глаз с его белого лба, с яркого на шее шарфа. Должен был он сказать те слова редкостные, может лишь ей в первую очередь предназначенные, такие, что всколыхнули бы душу! И он начал. Клуб в Вовчугах маленький, тесный, с глиняным поковырянным полом, с низким потолком… Тут говори хоть шепотом, тебя услышат, а он с трибуны вдруг стал кричать. Как будто глухие люди перед ним сидят или совсем людей нет, одна пустота. Размахивал руками, упивался своим голосом, а голос то спадал заученно, то визгливо лез куда-то вверх, вот-вот пустит петуха! Елька и слов не слыхала, у нее даже мурашки по телу бегали от его фальшивых нот, все боялась, что он сорвется на петуха, и становилось ей жарко от жгучего стыда за тот визгливый крик, стыдно перед девчатами, перед людьми. «Ну зачем ты так орешь? — умоляла она его в душе. — Разве же можно так… о любви?» Хотелось закрыть уши, убежать, но превозмогла себя, досидела, пока он докричал свою лекцию до конца. Ничегошеньки не запомнилось, все слова проскользнули мимо, не задев ни ума ни сердца.

Когда расходились, он догнал ее на улице, пошел рядом, ждал, видимо, похвалы, потом, не утерпев, сам спросил:

— Ну как?

А она шла молча, понурившись. Молодой лектор по-своему истолковал ее молчание, он был уверен в своем успехе, был возбужден, стал рассказывать Еле, сколько труда положил, готовя лекцию, горы литературы перевернул, одних только цитат подобрал более двухсот! Но он не жалеет, что столько поработал, из всех прочих лекций эта собирает всегда наибольшую аудиторию. Тут не скажешь, что материал сухой, нудный, никому не интересный. Тема любви каждого расшевелит! «Бедняга, — думала Елька сочувственно. — Так трудиться — и все напрасно. Старается, учит людей любить, а сам… любил ли ты когда-нибудь? Или тебя любили?»

Лектор проводил ее до двора, еще и тут велеречиво рассказывал о своей неспокойной кочевой жизни, о степном бездорожье, и как его где-то «в глубинке» трактором вытаскивали, — везде люди хотят послушать о дружбе, о чувствах, о любви… «И это ты по всем клубам так надрываешься?» — неотступно думала Елька, которую все еще не оставляло чувство стыда за него.

Моросило. Лектор зябко поднял воротник, однако расставаться не спешил. Сам признался, что никого еще в жизни не любил, она угадала.

— Горят, пылают, на стены лезут от переживаний… Вы верите в такое? — весело спросил он Ельку. И начал что-то о людях атомного века, об их потребности найти утешение, найти забытье, о том, что современный человек склонен жить под наркозом прекрасного.

Узнав, что перед ним еще школьница, хотя и старшеклассница, он сказал ей комплимент:

— Но ведь вы совсем сформированная! Девушка такой яркой красоты… Я вас там, на ферме, сразу приметил. — И без всякого перешел на «ты»: — У тебя есть редчайшее — красота. Дай напиться твоей красоты!..

Попытался ее обнять. Грубо, некрасиво как-то вышло, как у тех избалованных девчатами механизаторов, что спьяна лезут к каждой с объятиями. Она его оттолкнула сердито, резко, обеими руками.

— Что за новости?

— Нельзя? Почему?

— Сначала сами научитесь любить, а потом других учите!

С тех пор больше не видела ни его, ни его петушиного кашне. Вот так получилось. Ей хотелось любви, но разве ж это была она, любовь, это окутанное тайной всемогущее чувство? Еля уже была в том возрасте, когда испытываешь смутное желание встретить кого-то, кто ответил бы песней сердца, взрывом страсти, кто открыл бы поэзию звездных ночей, с кем познала бы счастье безоглядной близости… С таким и эти туманы, верно, не были бы слепы, и непролазные дороги не были бы болотом, и каждодневная твоя работа не казалась бы столь унылой, тяжкой…

Кто же он мог быть — ее суженый? Тот шалопай шофер совхозный, что гонялся за нею по степи, фарами светил? А как занесло его в овраг, он и оттуда стал вверх светить, девчата смеялись на ферме:

— Гляди, Елька, он тебя уже в небе ищет! В космосе!..

Знала, что нравилась еще одному парню из механизаторов, как раз одному из тех самоуверенных, избалованных девчатами, — осенью он в армию ушел. Получила от него письмо: «Служить сичас какось непривычно, трудно привыкать, что тобой командуют, да всё привыкнецца, пайка хватает, наедаюсь полностью, так что на здоровье не жалуюсь, плюс ко всему еще и рижим и физзарядка здоровья даст…» И это писал он ей, которая перечитала всех поэтов в школьной библиотеке, писал девушке, которая, задыхаясь от волнения, читала письма пушкинской нежности, и потом ночами не могла уснуть от нахлынувших чувств, от своих чудесных грез… А он — «какось» там наедается! Провожала — красавец был, танцевал как! А сейчас только и пишет, что наедается вдоволь. Представила себе его раздобревшим, мордастым, и этот воображаемый — самодовольный, раскормленный, — уже не трогал душу, был Ельке почти чужой. Отталкивала Ельку даже его грамматика, и тот его «рижим», заслуживающий школьной двойки, и особенно это «какось»: если можно в человеке разочароваться за одно такое «какось», — то здесь был именно этот случай! Она ему и словом не ответила.

Вскоре сняли их заведующего фермой, который совсем спился и спьяну разглагольствовал вечерами на ферме о стирании грани между городом и деревней и о том, какой способ он для этого предлагает… «Хотите знать, какой? Затемнить города!» А поскольку он болтал это в то время, когда их ферму принялись наконец электрифицировать, то вина его только увеличивалась, и никто за него не вступился: не стало его — и все. Девчата тоже не жалели: равнодушнейший был к ним, на людей через коровьи рога смотрел.