Выбрать главу

У каждой было что-нибудь поддельное, не свое.

У одной волосы, у другой губы, у третьей голос, смех, душа, чувство: что-нибудь всегда было крашеное или искусственное.

Настоящих женщин три было в жизни.

Первая моя — мисс Пери, быть может, потому, что встреча была краткой и неповторимой. Вторая — теперешняя жена моя и та, о которой слово ниже.

Но об этом особо. А плаванье мое тем кончилось, что в конце августа в Бриндизи явились на пароход итальянские карабинеры с нашим консулом, вынули меня из рулевой рубки и отправили с консульским курьером через Вену в Киев.

Из Киева отец отвез меня домой и даже не бранил.

Только вгляделся в мою почернелую рожу, присвистнул и сказал:

— А пожалуй, толк из тебя выйдет!

Я головой только кивнул. Разговаривать много не любил в те годы.

таких аскетических заповедей я не обнаружил, а традицию на сходке анархистов в большой аудитории объявил атавистической отрыжкой. Так и кончился мой анархизм.

В девятьсот четырнадцатом кончал я юридический факультет, а в расейских просторах в душную жару июля стлался дым лесных пожаров и корчилась Европа в судорог ах воинствующей шизофрении, оглушенная тремя выстрелами сербского гимназиста, прогремевшими в древнем Сараеве на набережной пересохшей речки Мильяски.

И на третий месяц войны ушел я вольноопределяющимся в Елисаветградский гусарский полк, почуяв в чугунном громе, шедшем с полей боев, предвестие какого-то нового поворота истории.

За полгода взял два солдатских «Георгия», офицерские погоны, бежал от макензеновских полчищ с Ужокского перевала, не успев даже рассмотреть венгерок, сидел в окопах и кормил вшей.

А по весне шестнадцатого года хлебнул досыта вонючего завтрака из химического снаряда с желтым крестом.

И с унавоженного мертвецами, загаженного, залитого кровью, засыпанного спирохетами, гонококками, всякими палочками и запятыми стервяного гноища фронта белый сверкающий поезд с красным крестом увез меня в Евпаторию.

Из легких у меня непрерывно хлестала пенная кровь, как из бараньей глотки на бойне.

4

Из русских людей Евпаторию мало кто любил.

Обожал русский интеллигент, народолюбец и богоискатель, отдыхать на природе по-особенному, не в пример какой-нибудь загранице. И ехал на курорты играть в преферанс, пить по большой и кобелировать. Но чтоб шло это все на лоне природы, в благорастворенной атмосфере и непременно с морским видом на горизонте.

И если с морского горизонта тянул ветер, в котором не было запахов Шустовской несравненной и рябиновой, «Лебяжьего пуха», богоискатель от такого ветра простужался, чихал, кутался в пальто и переезжал в другое место, где ветер был ему роднее.

В Евпатории ветер пахнет только солью и степным медом; в золотых россыпях песка нет дохлых кошек и битых бутылок.

В Евпатории полынная степь увалами на десятки верст кругом, и пахнет от нее терпкою горечью и нежной пряностью чебреца.

В глаз не вберешь сразу.

Степь и море.

Море, как степь, и степь, как море.

А над этим небо — персидская тающая бирюза, и заправлены в нее розовые облачные жемчужины, и солнце сыплет пшеничным зерном, а по вечеру цепляется кудрями за зеленые гребешки волн.

Первые два месяца провалялся я безвыходно в санатории наследника, бывшем Лосевском, что рядом с «Дюльбером».

Доктора не очень надежили насчет пневмонии и еще чего-то, что одни доктора и знают.

Было мне, однако, двадцать три, крепости и крови хватило, и на втором месяце стал я так поправляться, что сами доктора испугались.

Словом, в середине июня вышибла меня комиссия из санатория, но для восстановления здоровья дали отпуск на три месяца.

И решил я остаться в Евпатории.

Хотя дорожало в Крыму, но корнетское жалованье шло, и папа пока еще получал приличную ренту в своей нотариальной конторе.

И денег у меня курица не клевала.

А кроме того, попавши к морю — от моря уехать я был уже не в силах.

Переехал я на Пятую Продольную, на дачу к госпоже Чафранеевой.

Хорошая была дама. Весом пудов на двенадцать и с бородой рыжей колечками. Первый раз я такую бороду у дамы видел.

Кормила она меня на убой, и к началу июля весил я как никогда: четыре пуда тридцать восемь фунтов.

Неприлично мне это показалось, и стал я для моциону шататься в самый жар в степь, за Мойнаки.

Дачников в шестнадцатом году немного было. «Бреслау» налетом спугнул.

А мы в санатории, признаться, и не слыхали налета этого.