Жак успокоился и уже решил было отправиться спать на улицу Франсуа-Мазлин, но тут, к своему, удивлению, едва не столкнулся с Пеке: тот, бормоча ругательства, поправлял на себе одежду.
— В чем дело, старина?
— И не говорите! Эти проклятые остолопы разбудили Сованья. Он услышал, что я у его сестры, и пожаловал в одной рубахе, я едва успел в окно выскочить… Вы только послушайте, что там творится!
Из темноты неслись отчаянные женские вопли и рыдания, а грубый мужской голос изрыгал проклятья.
— Подумать только, опять он ей задал взбучку! Бабе уже тридцать два, а он, как застанет ее с мужчиной, лупит, точно девчонку… Такая уж у нее доля, он ей брат, и я в это дело не лезу!
— А я-то думал, что против вас он ничего не имеет, — удивился Жак, — что он выходит из себя, только когда застает ее с кем-нибудь другим.
— Да его не поймешь! То он меня будто не замечает. А то вдруг опять принимается ее бить… Но вообще-то он любит Филомену. Ведь она ему сестра, он на все пойдет, но с ней ни за что не расстанется. Только требует, чтобы она себя держала построже… Вот дьявол! Ей нынче досталось на орехи.
Крики стихли, сменились жалобным оханьем; машинист и кочегар ушли. Через десять минут они уже спали глубоким сном на двух соседних койках в небольшой комнате, выкрашенной в желтый цвет; всю ее обстановку составляли четыре ложа, четыре стула и стол, на котором стоял одинокий цинковый таз.
С той поры при каждой ночной встрече Жак и Северина испытывали огромное блаженство. Разумеется, им не всегда покровительствовали грозы. Звездные, лунные ночи были для них помехой, и тогда они спешили укрыться в тени какого-нибудь дома, выискивали укромные уголки, где так приятно было тесно прижиматься друг к другу. В августе и в сентябре молодые люди проводили вдвоем восхитительные ночи, столь сладостные и томительные, что они, пожалуй, не расставались бы до самого восхода солнца, если бы их не отрывала друг от друга пробуждающаяся к жизни станция, далекое дыхание паровозов. Их даже не спугнули первые октябрьские холода. Теперь Северина являлась на свидание, закутавшись в просторный плащ, которым она согревала и Жака. Любовники забирались в свой излюбленный сарай и закладывали изнутри дверь железным прутом. Тут они чувствовали себя как дома, свирепый ноябрьский ветер, срывавший с крыш черепицу, не мог добраться до них. Однако с первых дней их близости Жаком владело одно желание: он мечтал обладать Севериной в ее спальне, там она ему представлялась совсем иной — спокойной, учтиво улыбающейся добропорядочной женщиной — и от того еще более привлекательной; Северина упорно отказывалась — не столько из страха перед нескромным любопытством соседей, сколько потому, что против этого восставали еще жившие в ней представления о добродетели, не позволявшие осквернить супружеское ложе. Но однажды, в понедельник утром, когда Жак пришел к завтраку, а Рубо застрял у начальника станции, машинист, будто в шутку, отнес Северину в спальню, на постель; сперва они только посмеялись над таким безрассудством, но потом забылись. С того дня она больше не сопротивлялась, и Жак, дождавшись полуночи, проникал в квартиру Рубо по четвергам и субботам. Это было крайне опасно; они не решались лишний раз пошевелиться из страха перед соседями, но зато испытывали еще больший прилив нежности, не изведанное дотоле наслаждение. Случалось, что им вдруг приходило в голову совершить ночную прогулку, вырваться на волю, как резвым скакунам, запертым в конюшне, и они выбегали на улицу, окутанную молчанием темной холодной ночи. Как-то в декабре, в ужасную стужу, она отдалась ему прямо на улице.
Уже четыре месяца Жак и Северина жили в атмосфере все возраставшей страсти. Они как бы возродились к новой жизни и предавались радости со всей непосредственностью юных сердец, с удивительной наивностью первой любви, когда даже мимолетная ласка приводит в трепет. Они будто состязались в самоотверженной преданности. Жак больше не сомневался, что к нему наконец пришло исцеление от страшного наследственного недуга, — ведь он уже давно обладал Севериной, и ни разу мысль об убийстве не смутила его душу. Должно быть, обладание женщиной обуздало кровожадный инстинкт. А может, возникающая в мрачных глубинах сознания человека-зверя жажда убить равносильна жажде обладать? Слишком невежественный, он и не пытался рассуждать об этом, не решался приоткрыть врата в бездну ужаса. Порою, держа в объятиях Северину, он неожиданно вспоминал о том, что она совершила, — об убийстве, в котором она безмолвно созналась на скамье в Батиньольском сквере; и ни разу он не испытал желания узнать подробности. Она же, напротив, как будто больше и больше терзалась потребностью обо всем рассказать ему. Когда Северина судорожно прижимала Жака к себе, он чувствовал, что ее буквально распирает трепетное желание доверить ему свою тайну, что она так страстно приникает к нему в надежде освободиться от того, что ее душит. По спине Северины пробегала дрожь, ее грудь сладострастно вздымалась, а с губ слетали глухие стоны. Она содрогалась от страсти, а он понимал, что еще мгновение — и она заговорит. И тогда он поспешно закрывал ей рот поцелуем, как бы накладывая печать молчания. Им владела тревога: не встанет ли эта тайна между ними? Кто может поручиться, что она не разрушит их счастье? Он предчувствовал опасность, и дрожь охватывала его при одной мысли, что ему придется вместе с нею ворошить кровавое прошлое. А она, по-видимому, угадывала его опасения: сильнее прижимаясь к нему, она делалась еще более ласковой, еще более послушной, как жрица любви, созданная единственно для того, чтобы любить и быть любимой. И такая безумная страсть овладевала ими, что, сплетаясь, они порою теряли сознание.
Начиная с лета Рубо еще больше раздался и обрюзг; в то время как к его жене возвращалась веселость и свежесть двадцатилетней девушки, он старел на глазах и делался все мрачнее. По словам Северины, ее муж за последние четыре месяца неузнаваемо переменился. Он, как и прежде, сердечно пожимал руку машинисту, усиленно приглашал его домой и радовался, видя за столом. Однако Рубо этого было уже недостаточно, чтобы разогнать скуку, и он часто, торопливо дожевывая последний кусок, поднимался, оставлял жену с приятелем и уходил, говоря, что ему душно и что он хочет подышать свежим воздухом. В действительности же Рубо стал теперь завсегдатаем небольшого кафе на бульваре Наполеона, где его всегда поджидал полицейский комиссар Кош. Рубо выпивал немного, всего несколько рюмок рома, но в нем проснулся интерес к карточной игре, который мало-помалу превращался в страсть. Он оживлялся и забывал обо всем, лишь беря карты в руки, и партии в пикет следовали одна за другой. Завзятый игрок, Кош убедил его играть на интерес; условились по сто су за партию, и только тут Рубо с изумлением обнаружил, как плохо он знал себя: им овладел бешеный азарт, лихорадочное желание выигрывать деньги, которое разрушает человека, побуждая его ставить на карту свое положение и даже жизнь. Пока это еще не отражалось на его службе: он уходил в кафе сразу после дежурства, и в те дни, когда не работал по ночам, возвращался домой в два или в три часа утра. Северина на это не жаловалась, она упрекала мужа только за то, что он приходит все более угрюмым; дело в том, что Рубо на редкость не везло, и в конце концов он залез в долги.
Однажды вечером между супругами вспыхнула первая ссора. Северина пока еще не испытывала ненависти к мужу, но уже начинала тяготиться им, — он сковывал ее жизнь: если б не его унылое присутствие, какой бы счастливой и беззаботной она себя чувствовала! Она без всяких угрызений совести обманывала его: разве не сам он был в этом виноват? Ведь он почти толкнул ее на измену! Они все больше отходили друг от друга, и, стремясь заглушить мучительную тоску, каждый утешался и веселился на собственный лад. Коль скоро он все свое время отдавал игре, она считала себя вправе иметь любовника. Но больше всего ее сердило и глубоко возмущало то обстоятельство, что Рубо неизменно проигрывал, и они все сильнее испытывали недостаток в деньгах. С той поры, как пятифранковые монеты начали уплывать в кафе на бульваре Наполеона, Северине часто нечем было заплатить прачке. Она вынуждена была отказаться от сластей и от мелочей, необходимых каждой женщине. В тот вечер ссора разгорелась потому, что Северине понадобилась пара ботинок. Рубо уже собирался уходить; не найдя столового ножа, чтобы отрезать ломоть хлеба, он вытащил из ящика буфета большой складной нож, которым убил Гранморена. Рубо отказал жене в пятнадцати франках на ботинки, заявив, что у него нет денег и он не знает, где их взять; не сводя с него глаз, она упрямо повторяла свою просьбу, заставляя его вновь повторять свой отказ, и он все больше терял терпение; тогда она внезапно указала пальцем на то место паркета, под которым притаились призраки, сказав, что там есть деньги и они ей нужны. Рубо побледнел как смерть и выронил нож, со стуком упавший в ящик. Сначала ей показалось, что он накинется на нее с кулаками, — подойдя к жене вплотную, Рубо, заикаясь, проговорил, что пусть лучше эти деньги сгниют, что он скорей отрубит себе руку, но не возьмет их; и он яростно сжимал кулаки, он угрожал Северине убить ее, если она вздумает в его отсутствие приподнять паркет и украдет хотя бы сантим. Никогда, никогда! Они погребены там навек! Впрочем, она и сама побелела, чуть не лишилась чувств при мысли о том, что придется взять в руки эти деньги. Лучше нищета, лучше умереть с голоду, нежели прикоснуться к ним! И действительно, даже в дни, когда в доме не было ни гроша, они больше не вспоминали об этих проклятых деньгах. Когда Рубо или Северине случалось теперь ненароком наступить на это место паркета, они ощущали еще более сильный ожог, чем раньше, до того нестерпимый, что оба стали в конце концов обходить тайник.