Несколько мгновений продолжалось неловкое молчание.
— Это и есть малыш? — спросил наконец Голиаф миролюбивым тоном.
— Да, — резко ответила Сильвина.
Опять наступило молчание.
Голиаф уехал из Ремильи, когда Сильвина была на седьмом месяце беременности; он знал, что родился ребенок, но видел его впервые. Теперь он решил объясниться, как человек, обладающий здравым смыслом, уверенный, что может привести веские доводы.
— Послушан, Сильвина, я понимаю, что ты на меня еще сердишься. Но это не совсем справедливо…
Правда, я уехал, я тебя огорчил, но ты, наверно, поняла, что я поступил так, потому что я себе не хозяин. Начальство приказывает, надо подчиняться, правда? Если бы мне приказали пройти пешком сто миль, я бы прошел. И конечно, я должен был молчать, хоть у меня сердце разрывалось, что я уезжаю, не попрощавшись с тобой… А теперь — ей-богу, не хочу врать, будто я был уверен, что вернусь к тебе, — но я на это рассчитывал, и, сама видишь, вот я и пришел…
Она отвернулась и смотрела в окно на снег, словно не хотела его слушать. А Голиаф, смущенный этим презрительным, упорным молчанием, прервал свои объяснения и сказал:
— Знаешь, ты еще похорошела!
И правда, она была очень хороша; ее бледное лицо озаряли великолепные глаза; тяжелые черные волосы венчали голову убором вечного траура.
— Ну, будь умницей! Ведь ты должна чувствовать, что я не желаю тебе зла!.. Если б я тебя не любил, я бы, конечно, не вернулся. Но раз я опять здесь и все устраивается, мы с тобой еще встретимся, правда?
Она резко отшатнулась и, взглянув ему прямо в лицо, ответила:
— Никогда!
— Почему же никогда? Ведь ты моя жена, ведь это наш ребенок!
Она не сводила с него глаз и медленно произнесла:
— Слушайте! Лучше покончим сразу!.. Вы знали Оноре; я его любила, я любила только его. А вы его убили!.. Никогда я больше не буду вашей! Никогда!
Она подняла руку, она поклялась с такой ненавистью, что он на мгновение оторопел, перестал говорить ей «ты» и только пробормотал:
— Да, я знаю, Оноре убит. Славный был парень. Но ведь многие убиты. На то и война, ничего не поделаешь!.. И вот я так думаю: раз он убит, помех больше нет; ведь позвольте вам напомнить, Сильвина, я вас не насиловал, вы согласились сами…
Но он не договорил, заметив, что Сильвина в исступлении закрыла лицо руками, словно готова была разорвать себя на части.
— Да, да, правда! Это-то и сводит меня с ума. Зачем я согласилась? Ведь я вас совсем не любила!.. Я не могу припомнить… После отъезда Оноре мне было так грустно, я была совсем больна… И, может быть, оттого, что вы говорили о нем и как будто любили его… Боже мой! Сколько ночей я проплакала, сколько слез я пролила, вспоминая об этом! Ужасно, когда сделаешь что-нибудь, чего не хотела сделать, и не можешь потом объяснить себе, как это вышло… А Оноре меня простил; он сказал, что, если свиньи пруссаки его не убьют, он на мне все-таки женится, когда, после войны, придет домой… И вы думаете, что я вернусь к вам? Так нет же! Хоть приставьте мне нож к горлу, я повторю: «Нет, нет! Никогда!»
Голиаф нахмурился. Раньше он знал ее покорной, а теперь чувствовал: она непоколебима, непреклонна. При всем своем добродушии он готов был овладеть ею даже насильно, ведь теперь хозяин — он, и если он не навязывал ей грубо свою волю, то только из врожденной осторожности, бессознательной хитрости, предпочитая терпеливо ждать. Этот великан с огромными кулаками не любил драться. Он придумал другой способ подчинить ее.
— Ладно! Раз вы не хотите иметь со мной дело, я заберу мальчугана.
— Как, мальчугана?
Забытый ими Шарло все стоял, уцепившись за юбку матери, и сдерживал рыдания. Голиаф наконец встал и подошел к нему.
— Правда? Ты ведь мой мальчик, маленький пруссак?.. Пойдем со мной!
Но Сильвина, вся дрожа, уже схватила ребенка и прижала к груди.
— Он пруссак? Нет, нет! Он француз, он родился во Франции!
— Француз? Да поглядите на него, поглядите на меня! Ведь это мой портрет! Разве он на вас похож?
Только теперь она разглядела этого крупного белокурого мужчину, его курчавые волосы и бороду, широкую розовую рожу, большие голубые глаза, блестящие, как фаянс. Он был прав: у малыша такие же рыжеватые патлы, такие же щеки, такие же светлые глаза. Да, это их, немецкая порода. Себя она чувствовала совсем другой, глядя на пряди своих черных волос, которые в беспорядке спадали на плечи.