Двери кино напротив распахнулись. Кончился первый сеанс.
Курков смотрел теперь на выходящих зрителей. Они что-то напоминали ему, в его он никак не мог вспомнить, и, вдруг вспомнив, смущенно заулыбался.
Зрители вытекали из дверей, как вишневые ягоды из горла бутыли. Как ягоды, они застревали в узкой дверной раме и, выдавливаемые напором задних, толчками вываливались наружу. То по одному, то кучками, сталкиваясь и колыхаясь, уплывали они в густую сладкую струю вечерней свежести.
Курков вынул блокнот и, спотыкаясь, в сумерках, карандашом записал сравнение. Оно понравилось ему.
Довольный и повеселевший, он отделился от стены, быстро перешел мостовую.
Его ботинки весело захлебывались в круглых дождевых лужах. Он остановился против выхода в кино и, полузакрыв глаза, слушал плескающееся течение говоров.
Люди шли. Обломки слов, фрагменты фраз, жалобы, признания, мысли падали в темноту и, прочертив легкий звуковой след, задыхались на лету, рушились, разбивались.
Курков ловил эти бесформенные обрывки.
Ампутированные, искалеченные слоги звучали странно увлекательно. Освобожденные от обычного груза смысла, они становились экзотикой, интриговали, как слова чужого, непонимаемого языка.
«Заметить это. Разорванное слово освобождается от смысловой нагрузки, — можно использовать», — подумал Курков. Он опять полез в карман за блокнотом, но руку его перехватила чужая рука. Курков нервно вырвал свою и, обернувшись, увидел старика Левченко. Эллиптические морщинки монтера весело пересекались в сложном чертеже по щекам от висков к подбородку.
— Ворон ловишь, целитель, — сказал механик, усмехаясь в усы.
— События ищу, Павел Семенович, — рассеянно ответил Курков, все еще прислушиваясь внутренне к оседающему гулу толпы.
— Чего? — переспросил Левченко.
— Для романа своего ищу, — опомнившись, сказал Курков, — людей и события. Хожу по улицам, по домам и ищу. Мне нужны, Павел Семенович, большие события к большие люди. Огромные. Чтоб от края до края видно не было. А попадается все узкое, спрессованное, крошечное… Лилипутия… Все умещается на ладони, под стеклышком, за занавесочкой… Судьбы нет, Павел Семенович, факты и фактики, а судьбы нет.
Старик не спеша достал деревянный портсигар, щелкнул крышкой и закурил.
— Чудишь все, — хмыкнул он ласково сквозь облачком хлынувший дым, — чудишь! Васька ведь правду о тебе говорит, что у тебя шкив сорвался.
— Что? Василий? Обо мне? — возмутился Курков.
— Эх, выболтал невзначай. Сорвалось… А ты не ерзай. Ты прикинься, что не слышал. Он тебе этого не скажет, он только мне говорит, — с хитрецой законфузился старик, поглаживая Куркова по рукаву пальто.
— Нечего сказать, утешили. Мне в глаза одно, а за глаза другое?
— А ты наплюй: Васька тебя, лекарь, уважает. Васька тебя за друга почитает. А что дома сболтнет — такая повадка человечья. Она еще долго будет гулять по свету, повадка-то. Дома новые построим, землю заново назовем, а старая повадка и на новой земле еще пованивать будет. Но только Васька не зря говорит. Он деляга. На язык больно хват, так это все нынешние. Может, так и лучше. Ежа голым ртом не ухватишь. Так, что ли?
— Так, должно быть, — ответил Курков. — Вы домой, Павел Семенович?
— До ночи домой — косточкам покой, — отозвался прибауткой старик, — проводишь, что ли, святитель Пантелеймон?
— Я с удовольствием, — обрадовался Курков.
В старике Левченко была спокойная умиротворяющая ясность, и Курков любил его за это. Он искренно обрадовался возможности проводить его.
Они свернули в переулок. Переулок круто обваливался вниз к надречью, был узок и стиснут и от этого казался похожим на пересохшее русло горной реки. Крупный булыжник мостовой еще усиливал сходство. Казалось, час назад здесь с ревом пробушевала вода и ушла, оставив на пути плотно улегшиеся голыши.
Шли по узкому тротуару молча. Левченко впереди. Курков за его плечом вплотную.
— Так хочешь писать все? — вдруг спросил старик.
— Хочу.
— События ищешь? А где ж ты их ищешь?
— Везде, Павел Семенович. Это у меня как запой сейчас. Чуть из клиники — и обо всем, кроме этого, забываю. Хожу, смотрю, слушаю, ожидаю. Необычного ожидаю. Всасываю, как губка. Дружбу, ненависть, ярость, желание, восторг и равнодушие. Заглядываю в окна и в души, в комнаты и в глаза. Но везде пусто. Нет большой судьбы. Есть игрушки из папье-маше. А человеческих страстей не вижу.
Старик внезапно остановился и вскинул голову. Был значительно ниже Куркова и оттого привстал на цыпочки, заглядывая ему в лицо, смутное в темноте.