Выбрать главу

Вертится суматошная горластая базарная карусель вокруг приземистого собора; шуршат шелка и батисты, постукивают под твердыми пальцами покупателей котелки и канотье, щекотно шелестят керенки и романовки, и тонкокостная рука человека, с усами, трепещущими, как сяжки большого мохнатого жука, вертит ручку комнатного органа.

Евгений Павлович, вдавленный в толпу, протискался к пикам соборной ограды и отдышался.

Теперь нужно принять достойный вид равнодушного человека, не замечать никого из знакомых, — таков кодекс чести базара, ибо тяжело смотреть в глаза друг другу, потому что в глазах знакомого, как отражение убийцы на сетчатке убитого, всегда можно увидеть ненужное воспоминание.

Нужно прижать руку локтем к боку, выставить на отлет повернутую вверх подушечкой ладонь, положив на нее бархатную коробочку с запонками, и, приняв вид незаинтересованного человека, ожидать последствий.

Ожидать пришлось недолго.

Рыжий в романовском полушубке на мерлушках (хотя, несмотря на ветер, день был теплый и погожий) выбросился из проползающего мимо теста толпы и стал перед Евгением Павловичем.

Со лба его из-под папахи темными ручейками сбегал пот на худой, искривленный к левой щеке нос. С минуту рыжий смотрел на запонки, потом прошелся прозрачно-желтыми зрачками по генеральской шинели, острой бородке и фуражке Евгения Павловича.

Обтерев тылом кисти пот со лба, сказал:

— Тьфу ты, мать родная! Прямо сдохнуть возможно от этой меховины. Просто, будто тебя в паровой котел заперли и до атмосфер доводят!..

— А зачем же вы в полушубке ходите? — осведомился Евгений Павлович.

Рыжий хлопнул себя по ляжкам.

— Чудак-человек, мать родная! А куда ж мне девать его, посуди, коли только купил? На руках таскать и того тяжче. Вот и мучаюсь, — и, переходя прямо к делу, ткнул пальцем в запонки. — Продаешь, что ли, товарищ превосходительство?

Бородка Евгения Павловича кивнула сверху вниз. Покупатель взял коробочку, повертел. Бледное солнце вспыхнуло нежным отблеском на золотых ободках запонок. Рыжий склонил кривой нос к самой коробочке.

— Золотые?

— Проба есть на обратной стороне.

— Гм… А что тут баба налеплена с весами? Торговая видимость, что ли?

Пришлось на секунду замедлить ответ, пока удерживал ненужный смех. Спокойно объяснил:

— Это богиня правосудия — Фемида. А на весах — дела человеческие.

И вспомнил день, когда слушатели академии поднесли запонки в поздравление с производством в генерал-майоры. Но воспоминание было бледное, затянутое дымкой и мгновенно погасло.

— Хамида, — протянул рыжий с недоверием, — ерунда это, товарищ превосходительство. Неестественные сказки. Невозможно дела человеческие перевешать. Людей перевешать возможно — не осмелюсь спорить. Лишь бы веревки было вдосталь. А дела наши не перевешаешь, весы не выдержат пакости. Сколько просишь?

Евгений Павлович искоса взглянул на покупателя. Искривленный нос его все еще шарил по запонкам.

Выговорилось легко, с уверенностью:

— Пятьсот.

А сам подумал: «До двухсот спустить можно».

Но покупатель неожиданно положил коробочку в карман полушубка и, отвернув полу, отсчитал из раздутого, с прорванным краем, бумажника двенадцать зеленых и одну охряную керенку.

— Бери, растак твою фортуну. Деньги у меня бешеные, оставить некому. Детей пока родить не собрался.

Романовский полушубок завертела толпа. Евгений Павлович размял онемевшие ноги и пробрался в съедобный уезд базара.

Купил мешок пшена, сала, гречки, буханку ржаного и пяток белых пышек. Решив раскутиться, прихватил еще пакетик германского сахарина, осьмушку суррогатного кофе и направился домой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Матроса на углу Литейного уже не было. Словно и он не выдержал упругих рывков ветра, который, безумея, разрастался и гудел над городом.

Печатный лист на стене проспекта оторвался с края; ветер подлез под него и, вздувая бумагу, тужился совсем отодрать ее от стены и закружить над домами.

Евгений Павлович сначала равнодушно прошел мимо листа, но, не пройдя и десяти шагов, остановился. Странное чувство помешало ему идти дальше: показалось, что не сделано что-то очень нужное и спешное. И когда генерал прислушался к смутному бормотанию этого чувства, стало понятным, что оно толкает назад, к оборванному листу.

На лице Евгения Павловича появилось осторожное недоумение, а ноги уже поднесли тело к листу, рука взялась за оборванный край и придавила его к стене. Лист вырвался и заколотился еще яростней о штукатурку.