Болезненно бледная смуглость
никак не сползает со щек.
Горючая, жалкая мудрость
в глазах не потухла еще.
Он ловит, как будто антенна,
незначащее ничего.
Простуда, наверно, ангина,
лет тридцать как мучит его.
Любые заметки в вечерке,
пустые намеки судеб
вонзились в него, как осколки,
важнейшие центры задев.
«Брата похоронила, мужа…»
Брата похоронила, мужа,
двух сыновей на погост сволокла.
В общем, к чему же, к чему же
и для чего же слова и дела.
Ясная в дереве, камне, моторе,
людям
инерция
ни для чего?
Разве не преимущество горе?
Только люди достойны его.
Все же встает в семь утра ежедневно,
на уплотненный автобус спешит,
вяло и злобно, тупо и нервно
в загсе бумажки свои ворошит,
в загсе бумажки свои подшивает,
переворашивает,
семьи чужие сшивает,
жизнь понемногу донашивает.
ВЕЧЕР ЗАБЫТЫХ ПОЭТОВ
Забытых поэтов забыли.
Забыли о том, как запели.
Забыли, как после забили
в какие-то темные щели
их слабую славу. Их строки.
Неловкие юные книги.
Но вот исполняются сроки.
Но вот начинаются сдвиги.
Но вот открываются срезы
какой-то не вышедшей в свет
поэзии.
Но интереса
особого, видимо, нет.
Митрейкин, полвека хранимый
в ругательстве гения, — выжил.
Несчастный, легчайше ранимый,
он словно встряхнулся и вышел
не то чтоб на авансцену
(он скромен и знал себе цену),
а просто на сцену и внятно,
негромко, но все же заметно,
спокойно, но все же сурово
сказал свое слово.
Как будто бы крутят обратно
какую-то дельную ленту!
Стоит Москвошвеем одетый,
вскормленный нещедрым Литфондом
Митрейкин далекий, забытый,
забытый, далекий Митрейкин,
и просит:
— Прочтите меня!
ПЕРЕПОХОРОНЫ ХЛЕБНИКОВА
Перепохороны Хлебникова:
стынь, ледынь и холодынь.
Кроме нас, немногих, нет никого.
Холодынь, ледынь и стынь.
С головами непокрытыми
мы склонились над разрытыми
двумя метрами земли:
мы для этого пришли.
Бывший гений, бывший леший,
бывший демон, бывший бог,
Хлебников, давно истлевший:
праха малый колобок.
Вырыли из Новгородщины,
привезли зарыть в Москву.
Перепохороны проще,
чем во сне, здесь, наяву.
Кучка малая людей
знобко жмется к праха кучке,
а январь знобит, злодей:
отмораживает ручки.
Здесь немногие читатели
всех его немногих книг,
трогательные почитатели,
разобравшиеся в них.
Прежде чем его зарыть,
будем речи говорить
и, покуда не зароем,
непокрытых не покроем
ознобившихся голов:
лысины свои, седины
не покроет ни единый
из собравшихся орлов.
Жмутся старые орлы,
лапками перебирают,
а пока звучат хвалы,
холодынь распробирает.
Сколько зверствовать зиме!
Стой, мгновенье, на мгновенье!
У меня обыкновенье
все фиксировать в уме:
Новодевичье и уши,
красно-синие от стужи,
речи и букетик роз
и мороз, мороз, мороз!
Нет, покуда я живу,
сколько жить еще ни буду,
возвращения в Москву
Хлебникова
не забуду:
праха — в землю,
звука — в речь.
Буду в памяти беречь.
«До чего же женщины живучи!..»
До чего же женщины живучи!
На пятидесятилетием юбилее
блоковской кончины
плачут старые, как тучи,
сединой белея,
женщины, а не мужчины.