Мне остается лишь выразить от лица своего поколения одно пожелание. Нам надоедают, нас подавляют политикой, и, право, мы сыты ею по горло. Я помню, как в годы империи люди с грустью вспоминали о временах парламентских битв: трибуна теперь онемела, уныло говорили они, на печать надели намордник, обсуждения общественных дел запрещены. Ну что ж, а нынче нас так затормошили, так оглушили, что мы, право, с сожалением вспоминаем о великом молчании, царившем при империи, когда политика не лаяла под окнами с утра до ночи и, по крайней мере, человек мог слышать свои мысли. Конечно, мы народ терпеливый. Восемь лет мы покорно ждали. Мы понимали, что нелегко выйти из кризиса, каким был для страны 1870 год; мы говорили себе, что не так-то просто основать республику в разгаре гневных споров различных партий и что надо переносить шум битвы. Но ведь теперь республика основана, так дайте же нам покой!
Да-да, все мы — люди науки, писатели и художники, простираем руки к политическим деятелям и молим их не терзать больше наш слух. Республиканцы победили, не так ли? Нынче они стали всюду хозяевами положения. Прекрасно! Пусть же они постараются столковаться между собой и танцуют на балах с дамами вместо того, чтобы опять заводить ссоры. Мы им будем за это весьма признательны.
Право же, никто о нас не думает. Кажется, и не замечают, что наше поколение — люди от тридцати до сорока лет — придавлено последними конвульсиями империи и трудным рождением республики. Разве еще существует писатель, когда политические деятели захватили все места под солнцем? Разве кто-нибудь интересуется книгами, когда газеты набиты до отказа отчетами о парламентских дебатах, длиннейшими и пустейшими дискуссиями? Везде политика, всегда политика, и в таких огромных дозах, что даже дамы в гостиных говорят только о политике. Вот до чего нас довели — у нас похитили нашу долю нынешнего века, отняли у нас и расточают лучшие наши годы; а когда нам скажут наконец, что настал наш час и нам предоставляется слово, окажется, что мы уже очень стары, и те, кто помоложе нас, потребуют себе места. Ведь бывает, что события вычеркивают целое поколение. И, разумеется, мы не можем питать нежные чувства к политике, как не может человек, попавший под телегу, приветливо улыбаться колесу, которое проехало по его телу.
Конечно, мы принимаем историческую необходимость. А выводит нас из себя то, что за последние годы, как я уже говорил, чрезмерно большое место захватили бездарности. Никогда Корнель, никогда Мольер, никогда Бальзак не затевали в газетах постыдную шумиху, как это делают сейчас круглые дураки. Любой болван, поднявшийся на парламентскую трибуну, получает больше значения, нежели писатель, подаривший публике шедевр. Я знаю, что от шумихи толку мало, — глупец и после нее останется глупцом, в особенности когда приобретет известность во всей Франции; но сколько времени уходит на прочтение плохо написанных речей, как искажается истина и справедливость, сколько лжи пущено в обращение! Именно из-за этих триумфов, столь легких на политическом поприще, туда и ринулось полчище отщепенцев и неудачников, жаждущих завоевать известность; именно из-за этих побед, одерживаемых бездарностями, из-за этой раздутой славы некоторых карикатурных личностей, этих знаменитостей на час, которые пыжатся перед удивленной Францией, мы, труженики, и презираем политику, ибо мы чтим только талант и знания.
Итак, довольно шума. Порадуемся, что у нас республика. Пусть банкроты и честолюбцы, живущие ее милостями, отправляются в Америку на поиски трона или богатства. Давайте музицировать, плясать, разводить цветы, писать хорошие книги. Надо признаться, в среде писателей и художников живет некоторое недоверие к республике. Ведь до сих пор они не чувствовали особой любви к себе со стороны республиканцев, — те всегда взирали на искусство и литературу с суровостью жандармов. И обиженные твердят, что республика — наихудшее правление для нашего брата; уж очень у нас пуританские замашки и всегдашнее стремление поучать, проповедовать, восхвалять принцип равенства и пользы. Но надо добавить, что мы ведь никогда не видели республиканское правительство за работой, — до сего времени у него не было во Франции необходимой прочности.
Мой вывод очень прост. Всякий образ правления, окончательно установившийся и долговечный, имеет свою литературу. Республики 1789 и 1848 годов не имели ее, потому что были для нации как бы периодами кризиса. Наша же республика, кажется, теперь упрочилась, а потому должна найти свое выражение в литературе. Таким выражением, по-моему, неизбежно будет натурализм, — я подразумеваю под этим аналитический и экспериментальный метод, современное исследование, опирающееся на факты и человеческие документы. Ведь должно же быть соответствие между социальным движением, которое является причиной, и его литературным выражением, являющимся следствием. Если республика слепо судит о себе самой и, не понимая, что она наконец-то существует в силу научных принципов, вздумала бы преследовать научные принципы в литературе, это было бы признаком, что республика не созрела для фактов и что ей придется еще раз исчезнуть пред лицом реального факта — диктатуры.