Выбрать главу

Письмо к Марильце было при обыске у пана Брушевского отобрано. После первого испуга он подумал с презрительной усмешкой: «Не беда, эти варвары не поймут ни слова!»

Но через час в башню вошел худой большеглазый человек в пушкарском кафтане, и пан Брушевский узнал, что письмо Марильце прочитано и переведено до последнего слова. Далее вошедший спросил довольно чисто по-польски, где находится подкоп, о котором ротмистр писал в своем письме. Пан Брушевский, трепеща, ответил, что о месте подкопа ровно ничего не знает.

Федор Шилов вернулся с докладом к воеводе.

— Не сказывает лях, где есть подкоп. Какой твой приказ будет, воевода?

— Пытать! — сказал Долгорукой. — Время не терпит. Сам буду вопрошать того поганца.

Но и на пытке пан ротмистр твердил одно: о месте подкопа он ничего не знает.

Воевода Долгорукой пришел в Пятницкую башню, потный и злой.

— Упорен, проклятой лях! Одно твердит: не ведаю да не ведаю! — обратился он к Голохвастову.

Сердито играя жалованными перстнями, князь Григорий размышлял вслух:

— Уж в землю-то вгрызлись… Уж, кажись, денно и нощно роем…

— Яко кроты слепые, — ехидно вставил Голохвастов и заговорил о том, что рудознатца Корсакова «за нерадивое копанье» следовало бы отменно наказать, например «легонько покачать его на дыбе» — пусть впредь больше старается.

— Дозволь, воевода, слово скажу… — в дверях башни показался Федор Шилов, низко поклонился обоим воеводам и произнес. — Видно, крепок орешек — исканье того подкопа, — не угрызешь его в одночасье. Знамо, ишшо копать надобно в иные концы: на север да на восток, встречь солнцу ясному.

— Красно, брат, баешь, — ядовито ввернул маленький Голохвастов.

— А касаемо того Корсакова, — невозмутимо продолжал Федор, — просьбишка у меня: оное дело мне препоручить, моей голове ответ держать.

Голохвастов встал, оттолкнул резной стулец и, не кивнув никому, отправился к выходу.

Воевода Долгорукой проводил его узенькую сутулую спину острой догадкой: «К чернецам ябедить пошел, старой злыдень!»

Насколько же легче было говорить с этим пушкарем, который ничего не хотел для себя и, как уже хорошо изучил его воевода, был верен слову.

— Эко, гляжу я, пушкарь, горазд ты товарищей защищать, яко мать-орлица крыльями, инда главы своей не жалеешь, — хитро посмеиваясь заплывшими глазками, сказал воевода и тут же с добродушной злобой подумал: «И оком не моргнет, подлец!»

— Так тому и быть: копайте уж с севера на восток, — сказал опять князь Григорий. — Однако сего ляха, коли он пойман, еще за язык потянем!

— То надобно, воевода. Коли о подкопном месте лях не ведает, так другое ему ведомо: что еще умышляют воры противу нас.

— Хм… А откудова у тебя дума сия о незнайстве ляха?

— Словесен я и письмен в языке польском, — уверенно усмехнулся Федор Шилов. — Чёл его грамотку к польской девке — жаден, яко волк, а разумом беден сей польской дворянишко!

— О дворянах не гоже тако поминать! — гневно буркнул воевода, но пушкарь, словно не слыша, продолжал:

— А уж хлипок-то, хлипок: на коленках предо мной ползал: пане да пане, я, бает, злата тебе дам, только оборони меня от воевод… сказаемо от тебя, князь Григорий, да от Голохвастова-воеводы. Истинно в народе бают: спесивой высоко мостится, да низко ложится. Остался пан без хором да без челядни, так и гордыню потерял, как пес всем сапоги лижет…

«Сам ты пес!» — подумал князь Григорий, но опять в глубине души не мог скрыть правды: в пытошной под Каличьей башней воевода своими глазами видел, как пан ротмистр пресмыкался перед грязнополым монахом Диомидом, который орудовал около дыбы. Что говорить, отвратно вел себя польский дворянин, — видно, не богаты честью дворяне Ржечи Посполитой!

Но, как всегда испытывая потребность спорить с пушкарем, воевода усмехнулся в бороду:

— Хм… Сумнительно мне, откель у людишек сила возьмется. Даве рыли без толку, и ноне рыть-копать… Народ-ат отощал, уморился…

— Точно… уморились мы, князь-воевода, однако не вовсе извелись, — усмехнулся пушкарь. — Есть у меня чем народ возъярить! — и Федор вынул из-за пазухи письмо пана Брушевского.

Это письмо Федор прочел по-русски сначала землекопам, которые грелись у костра, а потом молодым монастырским служкам, которые варили жидкую кашицу в больших котлах.

Понемногу вокруг чтеца собралась толпа. Те, кому письмо было прочтено, не отходили, а снова и снова слушали «воровские» слова. Многие, пробившись к чтецу, трогали грязный обрывок шелкового шнурка с обломком алой сургучной печати. Мяли в пальцах конец длинного свитка, развеваемого озорным осенним ветром, — все было чужое, враждебное, смертоносное. Прикосновение к письму еще больше разжигало обиду, страх и ненависть.