Мне вспомнился знакомец студенческих моих дней, старый путиловец, сосед в «общем» коридоре старого питерского дома.
— Не лежит душа моя к Невскому проспекту, — говаривал путиловец, хмуря лохматые сизые брови. — То ли дело Васильевский остров, Шестнадцатая линия или тебе Малый проспект, — тут дома и заборы под стать нашей жизни. А Невский — то не про нас прописано, там нашего брата только еще вольготнее за шиворот хватать.
В праздник путиловец снимал со стены облезлую гитару. Пристукивая каблуками, он выходил в тесный, «общий» коридор серой петербургской квартиры. Он плавно шевелил широкими плечами, лихо щипал старые расстроенные струны и еще звучным баском молодцевато напевал прибаутки, побаски, и песни, свадебные, игровые, дорожные. Одну он особенно любил:
Напевшись до устали, он с большим достоинством извинялся перед каждой соседской дверью.
— Прошу зла на меня не иметь, — сами знаете, душе излиться негде: хороша улица — Невский, только для нашего брата зубаста…
На тему о Невском проспекте мне с моим соседом подробнее поговорить не удалось, но чувства его я представляла без особого труда — по сходству.
До сих пор помнится мне горячий золотой полдень «бабьего лета». В толпе полуденная жара ощущается еще сильнее, но уходить домой не хочется — так великолепны эта зелень и цветы за высокой новешенькой решеткой, белой, узорной, как кружево. Еще никогда не виданные в нашем городе лавровые маленькие деревца, круглые, как мячи, гордо стоят в дубовых кадках вокруг фонтана, бьющего из колчана мраморного пузатого амура. Сквозь эту подвижную алмазную сетку виден дом, который мне, подростку, напоминает маленькие уединенные дворцы королевских фавориток из романов Александра Дюма. Две широкие пологие лестницы спускаются в сад, охраняемые с обеих сторон статуями, голыми, чистыми и строгими, как судьи. Среди этих беломраморных тел я узнаю Венеру, царственно и стыдливо прикрывающую рукой несравненную грудь, стремительную Диану-охотницу с убитым козленком за прекрасными плечами, легконогую Психею с пленительным пучком растрепавшихся волос на затылке и крылышками за спиной; я узнаю величавую Мельпомену с маской в опущенной руке и Терпсихору, застывшую в восторженном прыжке. Кажется, вот-вот сбегут они вниз, под прохладные струи фонтана, и неутомимая богиня танца легче серны пронесется первая.
Этот маленький дворец принадлежит первой богачке города, пароходчице Коробовой. С дома только недавно сняли чехлы, и вот — роскошное создание столичных архитекторов — дом гордо встал на углу главной улицы. Таких домов в наших краях еще никто не строил, и потому весь город ходил смотреть на него.
Вдруг на лестнице появилась приземистая женщина, вся какая-то пестрая, широкая, растрепанная, как большой рыхлый узел с тряпьем.
— Ва-аня-я-я! — крикнула она зычным контральто. — Ва-аня-я-я!
— Тута я, Лизавет Иванна, тута я.
Высокий круглолицый парень с черными курчавыми усами, в белом садовничьем фартуке и в франтовских сапогах с лаковыми голенищами спешил к хозяйке.
— Что-с прикажете, Лизавета Иванна?
Хозяйка с грубой лаской шлепнула его ладонью по широкой спине.
— У-у, ты… оглашенный… Песок-то привезли?
Она была отовсюду видна, нелепая, разбухшая, как перина. Ее измятая и грязная оранжевая шелковая шаль, наброшенная на выцветший ситцевый капот, ее расшитые «золотой ниткой», но такие же неопрятные шлепанцы, ее небрежно зашпиленные на затылке белобрысые волосы, плоский в веснушках нос, мясистое лицо с грубо отвисшей нижней губой — все это было непереносимо и оскорбительно до предела. А она, будто никого не замечая, принялась бранить садовника за то, что он переплатил за песок какие-то копейки. Потом, переваливаясь, как жаба, пароходчица подошла к диванчику, похожему на большую веерообразную раковину, нажала на кнопку — и радужный зонт с мелодическим свистом поднялся над ее белобрысой головой. Открыв рот, еще не остывший от бранных слов, пароходчица принялась щелкать орехи. Она во все стороны бросала скорлупу, неопрятная, вызывающая, как бы говоря каждым своим движением: «Мое! Что хочу, то и делаю… Мое!»