Выбрать главу

Шел Марей ходко и нашептывал:

— А туды вас всех перетянуть — мало дела… Пары лошадок добрых ужели не зароблю на Бухтарме? Будешь ты у меня, старуха, в сарафане китайчатом ходить… Девок замуж выдам по-человечьи, по-хорошему, а Серегу на песочек посадим, сиди сиднем, птицу в небушке слушай, а ноженьки грей — согревай… И-их, как ладно будет!

Шел Марей так ходко, точно земли под собой не слышал, — надо ведь выгадывать время. На узеньком мостике через Бию приостановился, прижав к сердцу большую костистую руку: дошел-таки!

Стал пробираться задами, боялся встретить ехидного старичонку Лисягина, ябеду и завистника.

Но когда перелез через плетень в огород, а оттуда во двор, что-то ударило больно в голову: на дворе было грязно, пусто, амбарушка настежь, ворота еле прихлопнуты.

«Старуха занедужила, а девки-то?» Ответить себе не успел, как столкнулся с бабой-соседкой. Она выходила из избы и несла в руках связку старухиных крашеных веретешек, которые выточил Марей как-то в позапрошлом году.

Не своим голосом он крикнул бабе:

— Ты што?

Баба присела и хлопнула руками о бока:

— Ба…тюш…ки! Откелева ты?

Марею вдруг показалось, что в веретешках кроется что-то страшно важное. Открытая дверь избы пугала.

— Ты куда с веретешками-то?

Баба сморкнулась и развела руками:

— А на чо их? Все едино пропадут… Кому их надоть?..

И тут, застыв на месте, узнал Марей, как черная туча с каменным дождем разметала жизнь его дома. Не прерывая бабы, слушал он про приезд попа, про Ксюту и ее ребеночка, про безумие и смерть старой Мареихи, про несчастную, изуродованную Лешкину жену и бесследно исчезнувшую Феню.

Бабе хотелось уйти — страшно было это окаменевшее мужское лицо, но Марей, будто во сне, дернул еще ее за рукав. Тусклым глухим голосом спросил:

— Парень-от… Серега… где?

Баба заегозила:

— Сынок-от?.. Ниче, батюшко, здоров, здоров. Ходим вот, навещаем, кормим… Ну, конешно, с краю хозяйство подъел сынок-от… Не робит ведь, а есть-пить охота…

Марей бросил равнодушно:

— Растащили вот все.

И, будто забыв про вконец ошарашенную бабу, кинулся в избу.

Так и поперхнулся на пороге: тяжкий, прогорклый дух стоял в грязной, серой от паутин избе.

С печки же глядели два острых, пылающих глаза. Рваное, волосатое существо вытягиваясь на руках, взвыло жалостно:

— Тя-тя-я!..

Марей — одним прыжком к печке. И на богатырские свои плечи принял трепещущего Сергуньку. Положил на пол, будто не узнавая.

Страшен был этот заморыш. Скверный дух в избе шел от него, убирать за ним было некому.

Сергунька лепетал, ревел, жаловался на всех, как маленький, голодный и одуревший от одиночества.

А сам чесался, и кровь брызгала из-под черных ногтей.

Отец, не отрываясь, глядел на перекошенное его лицо, и тяжелые, будто медные, слезы ползли по лицу Марея.

— Молчи, сынок… Изладим все…

Выбежал Марей во двор, набрал шепья, отыскал где-то ржавую корчагу, принес воды, затопил печь. В печурке нашарил обмылок и даже вскрикнул от радости.

Сергунька дрожал на полу и просил остричь волосы. Марей выстриг ему голову складным ножом.

Сергунька хлопал в ладоши и глядел на отца сияющими глазами.

Мыл Марей жалкое, изможденное тело сына, слушал сквозь кряхтение Сергуньки скорбную его повесть. Видел все Сергунька, а пальцем шевельнуть не мог. Рассказал Сергунька, как увел Лисягин вторую корову, а соседушки пошли по его следам и растащили все. Бросят ему, Сергуньке, хлеба черствого да воды в кружку плеснут — вот-де тебе еда, болезненькой, — а сами по пути прихватят, что под руку попадет. Жаловался Сергунька и трясся весь:

— Я баю: люди добреньки, братцы, ужли жалости нету-у?

— Нету, бают, нас кто жалеет, а?.. И ташшат… Поперли лесенку от печки. Я ору: господи-и! Можа, я спущусь когда отселева, чай, я не кошка, вниз башкой без лесенки не смогу!.. Умолил — оставили, да и лесенка-то шатучая.

Сергунькина вымытая рубаха сушилась на солнышке. Сидел Сергунька на лавке, стриженый, с поясневшим лицом, а Марей, рассеянно прибирая в избе, грозно глядел перед собой и говорил глухим, как из-под земли, голосом:

— Люди злы, словно волки люди… Страх платят попу да Лисягину-ябеде, а над попом ишо поболе попы, а над теми попами начальство заводское, а над начальством ишо кто поболе, а тамо цари… А мы вроде на самом донышке барахтаемся. Вот и лютеет человек от тяжкой жисти. А мы с тобой пойдем легкости искать, на то господь тебя мне и сохранил, сынушко!

Сидел Сергунька и светло улыбался, свеся с лавки тонкие немощные ноги. Мил он стал Марею, так мил, будто недавно родился: сразу прилепилась к его жизни захлебнувшаяся горем Мареева душа. Ныло все в ней, как рваная, кровоточащая рана. Кружило голову от быстрой смены мелькающих в памяти лиц: то родное, морщинистое, старухино, то цветущее Фенино лицо, веселое Ксютино и еще маленькое личишко, не успевшее даже увидеть света.

Но Сергунька, надевший выстиранную рубаху, улыбался так облегченно и сияюще, что среди горестной тьмы увидал Марей теплый, робко успокаивающий луч и сказал, гладя Сергунькину клочками остриженную голову:

— Уйдем отседова, сынок… Где вольготней, тамо и люди добрей, дойдем до легкости, волю увидим.

Сергунька сказал, весь светясь радостью и готовностью:

— А мы тамо бахчу заведем, а я заместо пугала буду сидеть, руками махать да птиц шугать: ш-ш-ш… жаднущие, не трожь отцовых трудов… Ш-ш!.. Испужаются птицы, и все будет цело… Верно, тять?

И в который раз подумал Марей — велик бог и еще милостив к нему, старому Марею.

Когда в избу зашли кое-кто из соседей, Марей соседей ни в чем не упрекнул, обошелся со всеми ласково и важно, сказал, что уходит на новые заработки, что бога благодарит — хоть Сер гунька-то остался! Он возьмет-де Сергуньку с собой, может, вызволит сына от надоедливой болезни.

Соседи сказали тоже по-хорошему:

— А ты, Мареюшка, утекай скореича. Лисягин, язви его, в лес уехал, так штоб шуму не было.

Марей успокоил:

— Ладно-ста, уйдем во времени. На добром слове спасибо.

До сумерек было еще далеко, когда Марей с Сергунькой на спине вышел из дому к реке.

Нес Марей Сергуньку на спине, подхватив под дряблые коленки, — и все казалось, что не к третьему десятку идет Сергуньке, а совсем он еще малый несмышленыш беспомощный, и с ним приходится Марею на старости лет жизнь начинать сызнова.

Шел Марей и тихонько читал две заветные молитвы, те самые, которые читал умирающему Евграфу Пыркину.

Начал Марей спускаться под гору, и дрогнули его ноги, и тут он ослаб. Присел на минутку с Сергунькой, вспомнив, что со вчерашнего вечера ничего не ел, ведь бежал, нигде не останавливаясь. Думал, что дома уж поест всласть, что покормит его родная старуха Мареиха, ан поесть-то и не пришлось.

Почуял Марей, как засосало больно под ложечкой, а от той силы, что вызволяла сегодня Сергуньку, точно отломился огромный кусок и упал в пропасть. Пришла искусительная мысль: вернуться, поесть, попросить у соседей, но Сергунька, потирая тонкие, вялые ноги, просил:

— Пойдем, тять, ходче… Боюся Лисягина… Шум подымет, мужиков взболомошит, опять оскалятся…

И вспомнил Марей, что ведь начал он жить сызнова, подхватил опять сына и пошел под гору.

Теперь только пройти мостик через реку. Марей смело поставил босую ногу на скользкие жерди. Стараясь не глядеть на быструю рябь реки, строго говорил сыну:

— Держись крепче да молися!

— Молюся, тять, во как…

Марей, плавно размеряя шаги, двинулся по мосту. Шел и молился нараспев, строго и ласково глядя на иззолоченно-голубое небо. С твердой покорностью, с неистощимым терпением глядел старый Марей в небо, на всю земную красоту и молился, смаргивая ресницами скупые мужицкие слезы.