Выбрать главу

– Мне, – говорю, – не горько от ваших слов, а наоборот… светло.

– Помоги тебе Господь, милок. Я вот помолюсь за твое исцеление.

– Спасибо, батюшка. Исповедуй меня до обеда. Давно не исповедовался… А таблетки выблевывай обратно. Я тебя научу. Лучше тело вывернуть наизнанку, чем душу и имя.

– Хороший совет. Непременно выблюю. Не поддамся адской отраве.

– Нет, отец Николай, – вдруг после рассудительного молчания говорит Гринштейн, – советская власть – не власть вовсе. Вот в чем дело. Она – выродок идеи власти. Произвол она гнусный морального, бескультурного, безликого отребья, присосавшегося к нашим душам и шеям. Вот и все.

Тут Втупякин заявился.

– Ну, – говорит, – приготовляйся, Байкин. Завтра ран деву я тебе устрою, чтобы от мании ты избавился и остаток слепых дней провел в престарелом доме. Хамства не позво ляй. Вдова всю жизнь, можно сказать, на ожидание мужа ухлопала, а ты хамишь при вручении ей наград законного героя. Если бы не диссертация, ни за что не устроил бы такого дела. Понял?

– А ты, милок, сообрази на одну лишь секундочку, всего лишь на одну единую, что сосед наш не ошибается, но правду сущую открывает, – говорит батюшка.- Разве в науке отменен метод предположения, каким бы парадоксальным он ни казался смущенному разуму?

– Умничаешь, Дудкин. Если я как советский врач-психиатр предположу такое, то всех вас надо шугануть отсю-дова, а меня заключить на ваше место для принятия курса активного вмешательства в пораженную безумием психику. Фрейдизм пущай предполагает. Мы же – медицинские большевики – и впредь намерены исключительно утверждать.

Все трое почему-то в смехе закатились безудержном над Втупякиным.

– Посмейтесь, посмейтесь. Завтра я вас приторможу слегка. Поплачете, – говорит Втупякин и снова в какие-то рассуждения о здравом смысле пускается.

Не прислушиваюсь. Уходит душа моя в единственную пятку от безумного страха и еще более безумного восторга… Ты действительно представь и себя, маршал, в моей страдающей шкуре хоть на минуточку, если способен еще представлять что-нибудь, кроме премий, бриллиантов и сабелек… Лежу, ослабший от искреннего нежелания принимать пищу… Лежу, молодость свою припоминаю и как задыхался от одной только мысли о Нюшке… жена моя, Настенька, Анастасия, что же с нами обоими наделал, подлец… и тьма в глазах, лишь слезы тьму подчеркивают, ровно звезды июньскою ночью в четыре часа… Киев бомбили нам объявили, что началася война… чем же занимался я, когда ты, ни за грош пропадая, баба красивая и молодая, Петра своего, любимого больше жизни… ты говорила, что не забудешь… ждала, Господи, прости, вот она, кара Небесная за все грехи мои пришла, сил нету выносить, порази меня, Господи, убей или исцели хотя бы частично… как же не учуял я Нюшкиной жизни, чудом спасенной… с целым колхозом спал, пацанвы наплодил видимо-невидимо, все голубоглазые, кровь с молоком и щеки красные, теперь уж сами небось в отцах ходят, отчего же не с тобой я их прижил, ешак блудливый…

Лежу на койке дурдомовской, мечтаю во тьме, как все у нас с Нюшкой могло быть иначе, красивей и со счастьем, спирт проклинаю ленинский из-под чужих мозгов умалишенных, загубил он фронтового певца. Пули не взяли человека, осколки не взяли, Бог его миловал чрезвычайно, и ангел-хранитель берег, а Ленин доконал-таки, проказа… Зачем такому человеку жить? Смотреть на него страшно, сам же он никого и ничего уже не видит. Тьма… Однако самоубиваться не рассчитываю почему-то. Достичь жажду бережка правды, а там авось во благо какое-нибудь по новой вынесет…

Побрили меня диссиденты. Приодели. Ободрили. Ни в ком сомнения нет, что случай мой натуральный, а не мания преследования величия. Батюшка молитву вознес за меня:

– Господи, прости рабу Твоему, Петру, тяжкий грех лжи, убийства и подобострастия с пребыванием в чужой личине, не ведал, дурак, что творил, прости и помоги, Отче наш…

– Ну, пошли, – говорит Втупякин, – хамить, повторяю, не вздумай, пощупать не стремись. Она сама не слепая. Не ошибется.

– Это верно, – говорю, – я ведь узнал ее, и она должна не промахнуться, что с того, что много очень лет прошло.

Костыль сует мне новый Втупякин. Выкинутый мальчишки утащили для игр военных. Разорилось родное правительство на костыль инвалиду, калеке войны, на палку, видать, не хватило, все на космос ушло… Ладно…

Идем куда-то по коридорам. Прихожую дурдомовскую миновали… Налево. Направо… Дышу с трудом… На костыле обвисаю… Сил нет ни в ноге, ни в сердце… Тьма… Зуб на зуб не попадал бы, если б таковые имелись…

– Ну, садись, Байкин, и сиди спокойно. Воды вот по пей.- Втупякин это сказал. К стулу меня подтолкнул. Сел я. Водички попил. Валерьянка в ней была. Сижу. Жду. Сей час, думаю, Нюшку введут, по шагам узнаю ее, помню, как летала по хате, – половица не скрипнет, только ветерком тебя обдаст… Дождались свиданки. Какой я ни на есть раз валюха, а все же живой человек, не мертвый, вроде Лени и Ленина… Простишь ли ты мне, жена, тех бабенок колхоз ных, несчастных вдов и горячих во вдовьей безысходности существ? Простишь ли грех, обрекший двух родимых людей на вечную почти разлуку?

– Кто тебя мерзостью этой напоил? – спрашивает с интересом Втупякин.

– Ленин, – отвечаю с охотой поговорить, потому что невмочь молчать в ожидании свиданки.

– Одни пили или еще кто с вами был?

– Маркс еще молодой был, но не надо меня Байкиным называть при жене. Не называй больше.

– Не он это. Не он, – сквозь слезы выкрикнула вдруг женщина в помещении этом.- Ни ростом, ни лицом, ни фигурою не вышел… Уведите вы его, несчастного больного человека, ради Бога. Сил моих нету.

– Хорошо присмотрелись, Анастасия Константиновна? – спрашивает Втупякин, а я ушами продолжаю хлопать.

– Чего уж тут смотреть… горе одно…

– Слышал, Байкин?

Я-то слышал, но не признаю Нюшкиного голоса за давностью в тридцать с лишним годочков. С мыслями собираюсь ошалелыми. Если б не химия, я бы быстрей распорядился, не припоздал бы тогда.

– Господи. На что только в жизни не насмотришься, – говорит напротив меня женщина, и волнение такое вдруг потрясло сердце оттого, что ее это голос, ее, что сорвался я с места ей навстречу, но санитарские и втупякинские чугунные руки пригвоздили меня к месту.

– Нюшка! – ору, – Нюшка! – Но издаю, маршал, к ужасу своему, мычание, коровье мычание и ничего больше, как на поле боя после контузии и еще пару раз после белых горячек.

– Не мучьте его… уведите Христа ради… если нету у него никого, вот… денег возьмите на всякую прибавку…

– Нюшка, помнишь, как сказал я тебе, чтоб подумала выходить за сынка расстрелянного? Помнишь? – говорю это и еще что-то из знакомого нам обоим, губами шевелю с выражением, но мычание лишь безнадежное вырывается изо рта моего, напрягшегося до предела.

– Ну, пошли, Байкин, пошли, будет, успокойся, – подталкивает меня Втупякин.

– Помнишь, Нюшенька, загашник я тебе оставил – три монетки золотые, царские червонцы? – ору и понимаю, что мычу я, мычу и мычу, не могу остановиться.- Я Петька твой. Петька. Признай меня. Прогони их из комнаты… я тебе ночь нашу первую от души припомню… не уходи только… только не уходи навсегда…

– Да уведите вы, наконец, человека. Что вы мучаете его? – вскрикнула моя жена, я рванулся к ней снова, но тут подхватили меня под руки и поволокли прочь, рот заты кают, как всегда в таких случаях, чтоб не мычал. Укол ка кой-то прямо на ходу воткнули, гадюки, бьюсь у них в ру ках, вырываюсь, потом провалился в невменяемость…

…Сижу потом в курилке, курю и думаю с терзанием: как это я не учуял, что сидела она в комнате, когда мы заявились туда с Втупякиным? Как же я дал маху такого непростительного? А все сослепу. Глаза не видят, значит, никого как бы и нет рядом… С неделю лежал я в отключке, пока не очухался… Прозревать начал постепенно, но радости от этого не чую никакой. Зачем мне все это дело с жизнью на земле?

– Только, Петя, в уныние не впадай, – увещевает ласково батюшка.- Все наладится у тебя. Терпи. Выйти отсюда – твоя задача. А там через слово образуются так или иначе ваши отношения. Ты уж немало бесов одолел, от дури ленинской спасся, неужто теперь сдашься на милость сатаны? Обводи змея вокруг пальца. Мы, Петя, живучими должны быть непобедимо до самого конца, за пределом сил нас самих попросят сложить руки на груди и глаза прикрыть упрямые, не беспокойся, милок.