Выбрать главу

Соседи подсудимого гуляли наверху после одиннадцати до трех утра, а ему в шесть вставать на работу. После пятого предупредительного стука в потолок подсудимый Гужанов поднялся в чем был на этаж выше. Позвонил. Не открывают. Издеваются. Он вышиб плечом дверь и увидел там то, что впоследствии обнаружил в канадской порнографии, да еще с рокэндролом. Шестеро человек щенков и напомаженных поганок.

Подсудимый Гужанов уложил всех на пол, вынул из брюк ихних ремни и высек по голым… выскочило из головы – как это по-интеллигентному называется.

Тут, само собой, подоспела слишком поздно вызванная милиция.

Гужанова и отвезли вместе с бардачниками в отделение. Но привод считался не за то, что я их по-отцовски высек, а за то, что в кальсонах предстал перед советской властью в лице дежурного лейтенанта.

Приплюсуем это к предыдущему минусу. В остальном я чист. Стройматериалов и техдеталей с завода не тырил ни разу.

Политикой правительства в области расточения средств на Кубу, Вьетнам и Эфиопию в метро, как некоторые, не возмущался. Гонку советского вооружения, покорение Венгрии, Чехословакии и Польши с Афганистаном не осуждал, хотя зачем солдат на смерть и военные преступления посылать, если можно автоматизировать как-нибудь процесс присоединения к социализму остальных государств? Мы – лекальщики, и не до такой рационализации додумываемся.

Насчет покупки пшеницы у США я тоже красноречиво молчу. Чего тут говорить? Тут все и так ясно, как в анекдоте про листовки.

Однажды, каюсь, хотел было выступить в клубе книголюбов после речи одного идиота Феликса Кузнецова из

Союза писателей, с бородкой и на продажного адвокатиш-ку смахивает. Уж очень лживо и непристойно гимны он пел Брежневу за его сочинения в том смысле, что они выше на голову «Преступления и наказания», но вровень идут с «Войной и миром». Хотел я ему вмазать как честный книголюб, но воздержался. Теперь об этом жалею.

Зачем товарищу Брежневу бумагу изводить, когда ее лучше на Чехова употребить, на Шекспира бросить, на худой конец извести на Юлиана Семенова, чем на то, что мы десятилетиями в газетах кушаем? Можете в минус вносить и это мое признание, и, уж если на то дело пошло, считаю я так: с Сахаровым мы погорячились. Надо было его не в Горький сослать, раз встал он вам поперек горла, а в Сочи, на отдельную дачу с хорошим питанием и с врачами. Он же в конце концов озабочен тем, как бы нам не взлететь сейчас, в данный момент судебного заседания, на воздух, к чертям собачьим.

Вступление кончаю. Перехожу к делу. Вон перед вами сидит пострадавший Фурман, то есть Норман с видом Орлеанской девственницы во всей фигуре. И не стечет с его плюгавеньких, холодных глаз горячая слеза раскаяния. И представители посольства тут же. Как будто я врезал пару раз по рылу в лице пострадавшего Нормана, то есть Фурмана, по физиономии дружественной державы. Держава здесь ни при чем, хотя рукоприкладничать к мордасам не следует, даже если перед тобой советский человек, а не плохой гражданин Канады.

Говорю прямо: линию своей защиты строю на том, что подсудимый Гужанов пребывал в форменном эффекте, если не ошибаюсь, или в аффекте – это не важно. Попросту говоря – в приступе благородного гнева и культурного возмущения.

Однако не будем забегать вперед. Вспомните, граждане судьи, что я находился в субботний день в библиотеке, носящей имя того, чье имя я не собираюсь марать в ходе судебного заседания. Там я внушительно готовился к докладу в клубе книголюбов по разверстке райкома партии. Доклад, естественно, был на тему «Царская цензура – палач книгопечатания русской литературы».

Доклад двигался плохо, потому что не удавалось мне отыскать следы преступной царской цензуры в нужном райкому количестве… Сходил в буфет. Пива от уныния выпил три бутылки.

Как защитник Гужанова прошу учесть это смягчающее вину обстоятельство. Так как если бы не пиво, то и не зашел бы он в туалет, где само собой не было бы нашего преступления.

Но до туалета еще я обратился к консультанту с вопросом:

– Цензура была, пожалуйста, в царской России?

– Была. Это общеизвестно.

– Следовательно, вынуждены были писатели, как у нас, прибегать к самиздату?

– Кое-что ходило в списках еще до династии Романовых. Это было нормально для культуры того времени. А при царе, как говорится, цензура иногда запрещала антиправительственные выпады и всегда – богохульство и сквернословие.

– Прошу подсказать, какие именно книги Пушкина, Тургенева, Достоевского, Шекспира, Дюма и Чехова сгноила цензура царя, как, например, мы сгноили Солженицына?

– Кое-что, товарищ, было запрещено печатать русским литераторам, но сочинения их никогда не реквизировались. В полных собраниях вы можете найти все вас интересующее. Даже филиппики Толстого против церкви.

– Ну, а книг при царе много выходило в продажу?

– Не меньше, если не больше, чем в Европе.

– Вот интересно. Выходит – не давили книгопечатания? Черного рынка не было, где всю получку надо оставить за сказки братьев Гримм?

– Странные вопросы вы задаете, товарищ.

Тут Гужанов ответил, что задашь их поневоле, когда райком доклад требует. Факты-то ведь есть и у Пушкина и у Лермонтова. Выслали же их, опять же, как Солженицына и Юлиана Семенова в Бонн корреспондентом; но это все школьники знают, а мне без новых фактов нельзя, добавил Гужанов, так как райком дал указания не допускать, чтобы в докладе сквозила вражеская диалектика.

Консультант намекнул, что от меня попахивает пивом и что я образовал очередь за вопросами.

Вот тут подсудимый Гужанов, будучи человеком с пониманием культуры, направился, повторяю, от пива и общего недоумения относительно зверств царской цензуры, в сортир, то есть в туалет. А самого по дороге мысль тяготит логичная: ведь если бы цари душили книгопечатание, то Ивана Федорова давно повесили бы уже за одно место. А он теперь рядом с самой Лубянкой возвышается. Где же логика?

Захожу в туалет, то есть в сортир. Смотрите лист дела № 36. Явственно слышу подозрительные звуки разрываемой бумаги, что, в общем, в таких местах не новость. Не нормально было то, что оказавшийся впоследствии Норманом, то есть Фурманом очень уж часто спускал воду. Нервно так спускал. Шкодливо, я бы сказал, спускал воду, словно концы в нее прятал.

Граждане судьи, подсудимый Гужанов ясно понял, что кто-то рвет на части печатную продукцию и отправляет ее в канализацию города Москвы.

Тут, говорю в порядке последнего слова, и обуяла меня первоначальная ярость аффекта (эффект – это другое совсем дело), но я еще что-то соображал.

Вхожу быстро в роль следователя, чему научился будучи дружинником и председателем совета жильцов подъезда.

Бешено стучу в дверь и предлагаю немедленно открыть ее. Правильно?

Открывает после паузы этот Фармен, то есть Нармен. Позеленел от страха. Вот-вот в штаны наложит. Глазенки бегают. Челюсть трясется. Классическая картина – мелкая вша и подлец, застуканный с поличным.

Предъявляю красную книжечку дружинника… Одним глазом вижу, что толчок полон обрывков неизвестного печатного текста. Наклоняюсь и в порядке следствия вычитываю первые попавшиеся слова:

«Дни человека – как трава; как цвет полевой он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его. Милость же Господня от века и до века».

Я сразу учиняю допрос:

– Ты что же, сволочь, рвешь здесь в священных для книголюба стенах? Что ты в канализацию спускаешь?

– Я, товарищ, поступаю согласно законам вашего государства, – отвечает эта гнида. Затем подает мне из-за спины не до конца уничтоженную книгу. На обложке – крест.

Священное Писание. То, что после гибели деда с бабкой сгинуло с глаз моих, к сожалению, навек.

– Что значит «сообразно с нашими законами»? – спрашиваю.- Мы – не Гитлер. Мы книг не жгем, но то, что вредно – на макулатуру гоним, а из нее уже полезное вы-печатываем. Ты что? Иностранец?

– Да. Я как руководитель группы студентов-канадцев обязан следить, чтобы никто не провез в СССР, на родину социализма, запрещенную литературу. При обнаружении, для избежания инцидента, я ее уничтожаю. Понимаю, что можно вывести при этом из строя канализацию. Вы уж извините, товарищ. Если бы я тут Карла Маркса рвал…