Она промолчала. Ей стыдно было ответить, что слова Хозе всерьез взволновали ее.
К счастью, появился Ахундов.
— Слышали вы новость? У Дусматова уже семьсот тридцать! Чорт знает что! Завтра, первого августа, на канале будет сто шестьдесят тысяч и ожидается, что они вынут за день больше полумиллиона кубов. А?
— Что же вы нам предлагаете? — спросил Горак.
— Ехать, немедленно ехать на головной участок!
— Сейчас?
— Конечно.
— Меня начинает шатать от ваших темпов.
— Но вы же хотите, господин Горак, видеть самое интересное. Я показываю. А темпы — это не от меня, от них вот.
Степенные старики подходили и здоровались с иностранными гостями, девушки угощали их чудесным чаем.
— Ехать, ехать! — настаивал Ахундов. — Честное слово, не будете жалеть!
И, не досмотрев концерта, не отдохнув, они ринулись на самый тяжелый и трудный головной участок, прославившийся рекордами Дусматова. С этого момента Ольга потеряла счет времени и потом уже никогда не могла толком разобраться, когда что произошло и что за чем последовало.
Что-то напоминающее бесплодные скалы Иудеи — каменная пустыня, где галька и спекшийся хрящ были землей, далеко простирались в ширину и в даль, последний край земли, за которым уже нет ничего — ни гор, ни рек, ни людей. Река Нарын, от которой должен был начаться канал, шла за коричневыми холмами, ничем не обнаруживая своего присутствия. Зеленый цвет отсутствовал в ландшафте. Ночью часа на два гостей приютили в каком-то попутном колхозе, почти безлюдном — мужчины и половина женщин отсутствовали. Приезжие отдыхали в пустой колхозной чайхане, на коврах. Рядом тянулись колхозные бахчи, и ночью слышно было, как гулко — точно хлопушки — лопались переспелые дыни и мокрые, скользкие семена их, далеко разбрызгиваясь вокруг, щелкали по жесткой, залубеневшей от пыли и жары зелени.
Это было последнее пристанище жизни, ибо, покинув колхоз, вступили они на землю, бесплодную и нежилую от века. Запахло чем-то смрадным, как у низких берегов морского залива, где гниют водоросли и выброшенные на берег рыбы, и чем дальше, тем все дымчатее, грубее становился сухой воздух. Он, как и все здесь, был каменист, и дышать им было трудно.
Ночь — свежая в этих местах — ушла сразу. Утра не было. Жара навалилась внезапно и душила до вечера.
Говорят, в Сахаре камни, раскаленные за день, ночью лопаются от резкого похолодания, и думалось, что, может быть, ночью не перезрелые дыни ухали, подобно филинам, а трещал и измельчался камень, исстрадавшийся в здешнем пекле.
Наконец-то они увидели Дусматова, того человека-чудо, о котором ходили легенды не только по всей Ферганской долине, но и за ее пределами, в других краях и республиках.
Участок его был недалеко от проезжей дороги, и, видно, многие знали об этом: машины, арбы и пешие люди задерживались поглядеть на работу знаменитого землекопа. Издалека чувствовалось, что в этом месте что-то не так, как в других местах. Приезжий художник, поставив мольберт на дне прорытой траншеи, набрасывал с натуры портрет Дунана Дусматова, который, ни на кого не глядя и ни с кем не заговаривая, споро и ловко работал кетменем в нескольких шагах от художника.
Среднего роста и скорее сухощавый, чем коренастый, с прищуренным, как бы все время всматривающимся вдаль и что-то уточняющим, а не просто рассматривающим взглядом, он не производил впечатления человека физически сильного, а человека волевого, упорного, упрямого.
Треугольничек коротко остриженной бородки и жесткие серповидные усы, подбритые у края нижней губы, подчеркивали сухой и несколько жесткий рисунок его очень выразительного лица. Ему шел, как было уже всем известно, тридцать четвертый год, но он выглядел старше.
Пока гости, сойдя с машины, пешком добирались до Дусматова, всеведущий Ахундов уже разузнал, что семьсот тридцать шесть процентов, о которых вчера говорилось на концерте, относились к позавчерашнему дню, а вчера Дусматов дал уже не более и не менее как восемьсот процентов, и это в то самое время, как соседи его выработали по двести процентов.
— Наверное, тот, кто выдумал кетмень, был его дедом! — острил Ахундов.