Иван Иванович остановился, стал хмуро разглядывать: покатые плечищи, колени округло тупые, твердые, каждое что дно чугунного казана, руки на коленях, ломающие подковы, — сила позднего Лыкова.
— Леха…
И Леха Шаблов с радостной надеждой вздрогнул — нему обращались, он нужен.
Голос Ивана Ивановича скучен:
— Стоит ли тебе глаза добрым людям мозолить? Шел бы… Сам понимаешь, кой-кому неприятно смотреть на тебя.
Обширное Лехино лице стало деревянным:
— Я от Евплампия Никитича — ни на шаг. Я до последней минуты…
Этот парень с мускулами матерого медведя надеется, что собачья верность старому хозяину будет поставлена в заслугу.
— Молодые Лыковы вот вернутся с работы… Теперь тебе скандал ни к чему.
— Я от Евлампия Никитича — ни на шаг. Я до последней минуты…
Бухгалтер недовольно повел плечом, бросил взгляд на Чистых, словно говоря: «Ну что тут поделаешь? Не толкать же в шею быка».
Чистых этот взгляд понял как приказ, выпрямился — рот сжат, щеки надуты, круглые глаза строго выкачены. Приблизился к Лехе скуповато чинной походочкой, выдержал паузу.
— Иль не ясно сказано? — спросил он.
Леха молчал, уныло отводил глаза.
— Ну?! — тенорком прикрикнул Чистых.
— Чего — ну?
— А того, разлюбезный… Шапку надевай и — вот бог, вот порог. Быстренько!
Леха сидел в столбняке.
— Хочешь, чтоб я к телефону подошел!
— Я от Евлампия Никитича…
— Слышали! Не ломай, браток, комедию. Хватит! Ежели сию минуту не встанешь, звоню. От имени вот Ивана Ивановича, от имени всего колхозного правления попрошу участкового вывести тебя под пистолетом.
Лиха минуту тупо глядел в пуговицу пальто на животе Чистых, наконец, зашевелился, разогнулся, сразу вырос под потолок, чуть ли не на голову поднялся над долговязым лыковским замом, шире его втрое, страшный деревянным выражением своего лица. Кто знает, что может прийти такому в голову, махнет клешнятой лапой — в стенку влипнет худосочный зам.
— Не заставляй упрашивать, — уж не столь напористо повторил Чистых. — По-доброму…
По пшеничной Лехиной роже медленно разливалась краска, маленькие глаза становились колючими.
— Сволочи вы все! — зарокотал он глухим басом. — Чем я хуже?..
— Н-но! Но! — Чистых подался назад.
— Чем хуже тебя, гнида?.. Не самовольствовал, исполнял что приказывали. Ослушаться-то никто не смел. И ты тоже. Теперя съесть готовы, кры-ысы! Под пистолетом еще…
— Но! Но! По-доброму просим.
— Ляпнуть бы тебе по-доброму, чтоб копыта откинул. Ишь, чистый! Ух бы, махнул! Да дерьмо тронешь — вонь пойдет.
Леха рывком натянул шапку, согнулся под притолокой, толкнул дверь.
Чистых облегченно перевел дыхание, постоял, глядя на захлопнувшуюся дверь, и с виноватой неловкостью — «за скандальчик извините» — повернулся к бухгалтеру.
На жирном, желтом лице Ивана Ивановича ничего нельзя прочесть — покойно, словно и не было скандала.
— Не понимаю, — поспешно заговорил Чистых, — Евлампия Никитича не понимаю. Из-за такого Лехи в глазах людей себя ронял.
Иван Иванович из-под заплывшего века, из глубокой щелки остро взглянул на лыковского зама, ухмыльнулся:
— Осуждаешь?
— Ну, мне ли судить… А все-таки.
— Гм… Ты не Леха, не-ет.
— Иван Иванович! Какое может быть сравнение! Обидно слышать, право.
— Он — просто заяц, а ты, вижу, заяц отважный, из тех, какие помирающего льва лягают.
Чистых, к удивлению Ивана Ивановича, побледнел, взляд стал совиный, стеклянно-непроницаемый, и в голосе прорезалась взволнованная сипотца:
— Несправедливо же!.. А впрочем, думайте как угодно… Тут не убедишь. Но заявить уж разрешите: я Евлампия Никитича и сейчас не лягаю и лягать не стану, даже к стенке поставьте. Евлампий Никитич мне вместо отца родного.
— Поди, и Леха сейчас так же думает.
— Леха хозяина теряет. Только-то…
— Ты — отца?
— Не верьте, неволить не могу. Только напомню: из меня, может, бандюга-уголовник вырос, если б не Евлампий Никитич.
— У тебя ж отец родной жив. Его по боку?
— А что он для меня сделал? Только родил. На том и спасибо. Все знают, он ко мне, я к нему — с прохладцем. А свято место в душе пусто не бывает. У меня это место вот тут, — стукнул в грудь желтым кулаком, — Евлампий Никитич занял.