— Заснул? — тихо спросил его входящий Бенефактов.
— Воздремал, — ответил дьякон, давая дорогу входившему за отцом Захарией духовенству.
— А я… знаешь… того; я не спал: я сочинял всю ночь надгробное слово, — шепнул дьякону Бенефактов.
— Что же, сочинили?
— Нет; не выходит.
— Ну; это уж так по обыкновению.
— А знаешь ли, может быть ты бы нечто сказал?
— Полноте, отец Захария, разве я ученый!
— Что же… ведь ты в стихаре * …ты право имеешь.
— Да что же в том праве, отец Захария, когда дара и понимания не имею?
— А вы, сударь, возьмите-ка да поусерднее о даре помолитесь, он я придет, — вмешался шепотом карлик.
— Помолиться! Нет, друг Николаша, разве ты за меня помолись, а я от печали моей обезумел; мне даже наяву видения снятся.
— Что же, извольте, я помолюсь, — отвечал карлик.
Вот весь Старогород сопровождает тело Туберозова в церковь. Обедня и отпевание благодаря Ахилле производили ужасное впечатление; дьякон, что ни начнет говорить, захлебывается, останавливается и заливается слезами. Рыдания его, разносясь в толпе, сообщают всем глубочайшую горесть.
Только во время надгробного слова, сказанного одним из священников, Ахилла смирил скорбь свою и, слушая, тихо плакал в платок; но зато когда он вышел из церкви и увидел те места, где так много лет ходил вместе с Туберозовым, которого теперь несут заключенным в гробе, Ахилла почувствовал необходимость не только рыдать, но вопить и кричать. Дабы дать исход этим рвавшимся из души его воплям, он пел «Святый бессмертный, помилуй нас», но пел с такой силой, что слепая столетняя старуха, которую при приближении печального шествия внуки вывели за ворота поклониться гробу, вдруг всплеснула руками и, упав на колени, воскликнула:
— Ох, слышит это, слышит господь, как Ахилла под самое небо кричит!
Но вот и обведенное рвом и обсаженное ветлами место упокоения — кладбище, по которому часто любил гулять вечерами Туберозов и о порядке которого он немало заботился. Гроб пронесли под перемет темных тесовых ворот; пропета последняя лития * , и белые холсты, перекатившись через насыпь отвала, протянулись над темною пропастью могилы. Через секунду раздастся последний «аминь», и гроб опустится в могилу.
Но пред этим еще надлежало произойти чему-то, чего никто не ожидал. Много раз в жизнь свою всех удивлявший Ахилла почувствовал необходимость еще раз удивить старогородцев, и притом удивить совсем в новом роде. Бледный и помертвевший, он протянул руку к одному из державших холст могильщиков и, обратясь умиленными глазами к духовенству, воскликнул:
— Отцы! молю вас… велите повременить немного… я только некое самое малое слово скажу.
Всхлипывающий Захария торопливо остановил могильщиков и, протянув обе руки к дьякону, благословил его.
Весь облитый слезами, Ахилла обтер бумажным платком покрытый красными пятнами лоб и судорожно пролепетал дрожащими устами: «В мире бе и мир его не позна»… и вдруг, не находя более соответствующих слов, дьякон побагровел и, как бы ловя высохшими глазами звуки, начертанные для него в воздухе, грозно воскликнул: «Но возрят нань его же прободоша», — и с этим он бросил горсть земли на гроб, снял торопливо стихарь и пошел с кладбища.
— Превосходно говорили государь отец дьякон! — прошептал сквозь слезы карлик.
— Се дух Савелиев бе на нем, — ответил ему разоблачавшийся Захария.
После похорон Туберозова Ахилле оставалось совершить два дела: во-первых, подвергнуться тому, чтоб «иной его препоясал», а во-вторых, умереть, будучи, по словам Савелия, «живым отрицанием смерти». Он непосредственно и торопливо принялся приближать к себе и то и другое. Освободившись от хлопот за погребальным обедом, Ахилла лег на своем войлоке в сеничном чулане и не подымался.
Прошел день, два и три, Ахилла все лежал я не показывался. Дом отца Туберозова совсем глядел мертвым домом: взойдет яркое солнце и осветит его пустынный двор — мертво; набежат грядой облачка и отразятся в стеклах его окон, словно замогильные тени, и опять ничего.
Наблюдая эту тишь, соседи стали жаловаться, что им даже жутко; а дьякон все не показывался. Стало сомнительно, что с ним такое?
Захария пошел его навещать. Долго кроткий старичок ходил яз комнаты в комнату и звал:
— Дьякон, где ты? Послушай, дьякон!
Но дьякон не откликался. Наконец отец Захария приотворил дверь в темный чуланчик.
— Чего вы, отец Захария, так гласно стужаетесь * ? — отозвался откуда-то из темноты Ахилла.
— Да как, братец мой, чего? Где ты о сю пору находишься?
— Приотворите пошире дверь: я вот тут, в уголушке.
Бенефактов исполнил, что ему говорил Ахилла, и увидел его лежащим на примощенной к стене дощатой кроватке. На дьяконе была ровная холщовая сорочка с прямым отложным воротником, завязанным по-малороссийски длинною пестрою тесьмой, и широкие тиковые полосатые шаровары.
— Что же ты так это, дьякон? — вопросил его, ища себе места, отец Бенефактов.
— Позвольте, я подвинусь, — отвечал Ахилла, перевалясь на ближайшую к стене доску.
— Что же ты, дьякон?
— Да, вот вам и дьякон…
— Да что ж ты такое?
— Уязвлен, — ответил Ахилла.
— Да чем же ты это уязвлен?
— Смешно вы, отец Захария, спрашиваете: чем? Тем и уязвлен. Кончиной отца протопопа уязвлен.
— Да, ну что ж делать? Ведь это смерть… конечно… она враждебна… всему естеству и помыслам преграда… но неизбежно… неизбежно…
— Вот я этою преградой и уязвлен.
— Но ты… ты того… мужайся… грех… потому воля… определение…
— Ну, когда ж я и определением уязвлен!
— Но что же ты это зарядил: уязвлен, уязвлен! Это, братец, того… это нехорошо.
— Да что же осталось хорошего! — ничего.
— Ну, а если и сам понимаешь, что мало хорошего, так и надо иметь рассудок: закона природы, брат, не обойдешь!
— Да про какой вы тут, отец Захария, про «закон природы»! Ну, а если я и законом природы уязвлен?
— Да что же ты теперь будешь с этим делать?
— Тс! ах, царь мой небесный! Да не докучайте вы мне, пожалуйста, отец Захария, с своими законами! Ничего я не буду делать!
— Однако же, неужто так и будешь теперь все время лежать?
Дьякон промолчал, но потом, вздохнув, начал тихо:
— Я еще очень скорблю, а вы сразу со мной заговорили. О каком вы тут деле хотите со мной разговаривать?
— Да поправляйся скорей, вот что, потому что ведь хоть и в скорбех, а по слабости и есть и пить будем.
— Да это-то что, что про это и говорить? Есть-то и пить мы будем, а вот в этом-то и причина!
— Что, что такое? Какая причина?
— А вот та причина, что мы теперь, значит, станем об этом, что было, мало-помалу позабывать, и вдруг совсем, что ли, про него позабудем?
— А что же делать?
— А то делать, что я с моим характером никак на это не согласен, чтоб его позабыть.
— Все, братец, так; а придет время, позабудешь.
— Отец Захария! Пожалуйста, вы мне этого не говорите, потому что вы знаете, какой я в огорчении дикий.
— Ну вот еще! Нет, уж ты, брат, от грубостей воздерживайся.
— Да, воздерживайся! А кто меня от чего-нибудь теперь будет воздерживать?
— Да если хочешь, я тебя удержу!
— Полноте, отец Захария!
— Да что ты такое? Разумеется, удержу!
— Полноте, пожалуйста!
— Да отчего же полноте?
— Да так; потому что зачем неправду говорить: ни отчего вы меня не можете удержать.