«Евреи в великом герцогстве, по всем заслуживающим доверия данным, — сплошь немцы и желают быть немцами… Религиозная терпимость, царившая некогда в Польше, а также некоторые качества евреев, которых недоставало полякам, дали евреям возможность развить в течение столетий деятельность, глубоко проникающую в жизнь Польши» (а именно в кошельки поляков). «Обычно они владеют обоими языками, хотя в семейном кругу они, как и их дети с ранних лет, говорят по-немецки».
Здесь получили свое официальное выражение неожиданные симпатии и признание, которые снискали себе в последнее время в Германии польские евреи. Обесславленные повсеместно, куда только достигает влияние Лейпцигской ярмарки, как наиболее полное воплощение барышничества, скряжничества и нечистоплотности, они сделались вдруг немецкими братьями; честный Михель прижимает их со слезами радости к своему сердцу, а г-н Штенцель претендует на них от имени немецкой нации как на немцев, которые и впредь желают оставаться ими.
И почему бы польским евреям не быть истинными немцами? Разве они не говорят «в семейном кругу, как и их дети с ранних лет, по-немецки»? И вдобавок еще на каком немецком языке!
Впрочем, мы обращаем внимание г-на Штенцеля на то, что он мог бы подобным же образом претендовать на всю Европу и половину Америки, даже на часть Азии. Немецкий язык, как известно, является языком евреев всего мира. В Нью-Йорке и в Константинополе, в Петербурге и в Париже, «евреи в семейном кругу, как и их дети с ранних лет, говорят по немецки», и часть из них — на более правильном немецком языке, чем «соплеменные» союзники «нетцких братьев» — познанские евреи.
Доклад и дальше изображает национальные взаимоотношения возможно менее определенно и, по возможности, в выгодном свете для мнимого полумиллиона немцев, состоящего из польских немцев, «нетцких братьев» и евреев. Земельные владения немецких крестьян больше-де по своим размерам, чем земельные владения польских крестьян (мы увидим, как это получилось). Со времени первого раздела Польши вражда между поляками и немцами, особенно пруссаками, будто бы возросла до крайних пределов.
«Введением своих особенно твердо урегулированных государственных и административных устройств» (ну и язык!) «и строгим их применением Пруссия особенно ощутимо нарушила старинные права и исконные учреждения поляков».
До какой степени эти «твердо урегулированные» и «строго применяемые» мероприятия достопочтенной прусской бюрократии «нарушили» не только старинные обычаи и исконные учреждения, но и всю общественную жизнь, промышленное и земледельческое производство, торговлю, горное дело, словом, все без исключения общественные отношения, — об этом смогли бы порассказать удивительные вещи не только поляки, но и остальное население Пруссии и, в особенности, мы, жители Рейнской провинции. Но г-н Штенцель говорит тут даже не о бюрократии 1807–1848 гг., а о бюрократии 1772–1806 гг., о чиновниках из среды самого доподлинного, заядлого пруссачества, низость, подкупность, алчность и жестокость которых нашли такое яркое выражение в изменах 1806 года. Эти чиновники якобы защищали польских крестьян против дворянства и встретили одну только неблагодарность; правда, эти чиновники должны были бы почувствовать, «что ничто, даже дарованное и навязываемое добро, не вознаграждает за потерю национальной независимости».
Мы также знакомы с манерой «все даровать и навязывать», которая еще и в последнее время была присуща прусским чиновникам. Какой житель Рейнской провинции не имел дела со свеже импортированными старопрусскими чиновниками, не имел случая дивиться этому ни с чем не сравнимому кичливому зазнайству, этой бесстыдной манере всюду совать свой нос, этому сочетанию ограниченности и непогрешимой самоуверенности, этой безапелляционной грубости! У нас, правда, господам старопруссакам в большинстве случаев скоро сбивали спесь; в их распоряжении не было ни «нетцких братьев», ни тайного судопроизводства, ни прусского права, ни телесных наказаний, и из-за отсутствия последних кое-кто даже умер с горя. По как они хозяйничали именно в Польше, где могли, сколько душе угодно, применять телесные наказания и прибегать к тайному судопроизводству, — это мы и без рассказов можем себе представить.
Одним словом, прусский деспотизм сумел снискать себе такую любовь, что «уже после битвы при Йене ненависть поляков проявилась в форме всеобщего восстания и изгнания прусских чиновников». Тем самым на время прекратилось хозяйничанье чиновников.