— Терпенья нет ждать, вино, видать, еще только готовят, возьмите, господа, еще по кусочку лосося, я больше не могу.
Я пошел в столовую, где у нас стоит швейная машинка, и достал из ящичка булавку. Папа лежал ко мне спиной, и я кольнул его в верхнюю часть брюк, и как следует, папа ведь большой и стерпит что угодно. Он так сильно вздрогнул, что я не смог выдернуть булавку назад, и папа перевернулся на булавку, но она его колола, и тут папа ударился выпяченными брюками о край кровати и попал, что называется, из огня да в полымя. Папа очень смешно дергался и извивался, как когда-то карп, которого я вынул из лохани с водой и бросил на пол.
Я не сразу изловчился, но все-таки выдернул булавку. Зато папа почти проснулся и тер глаза, сидя на постели. Он зевал и даже не закрывал рот руками, как должен делать я, чтобы не получить подзатыльник.
Но папа все-таки не совсем еще проснулся, потому что, глядя на меня в упор, он не узнавал меня и бормотал, что гостиница кишит клопами. Тут я сказал папе, что это я, его маленький Франтишек, что уже довольно поздно и с ним хочет говорить пан Фингулин.
Папа схватился за голову, посмотрел на свои ботинки и спустил ноги с кровати.
— Ну, что, Франтишек, здорово мы учудили, а? И девчоночка какая была! — У папы голос был хриплый-хриплый, как однажды у мамы, когда она на крестинах пила вино. А папа снова начал зевать, и глаза у него были грустные-прегрустные и будто затянутые шелковой бумагой. Потом он что-то сказал о выпивке. Это слово я не смею произносить, за него меня пороли. Я как-то позвал дедушку выпить, когда кофе был уже налит. — Франтишек, повторил папа, моргая глазами, — пьянство убивает интеллект, и, если я увижу тебя с рюмкой, я вышибу ее у тебя из рук.
Тут на папу напала икота и зевота. Папа зажал переносицу и подержался за нос. Икота прошла. Папа и меня учил зажимать нос от икоты и не дышать, пока не сосчитаю до девяти. Потом он подошел к умывальнику и напился воды из стакана, в котором держал зубную щетку, опустил голову в таз и попросил меня лить ему на нее воду, потому что мочи его больше нет. Папа поналивал кругом. Меня бы, если б я хоть чуточку набрызгал, сразу бы обругали поросенком. Папа умылся, вытерся полотенцем, сел на постель и простонал, что ему сейчас будет худо, потому что желудок его словно взвешен в воздухе. Он подошел к тазу, и ему стало так плохо, как мне один раз, когда я объелся и засунул в горло веточку, чтобы потом можно было есть дальше.
Стоило папе поднять голову и сказать:
— Фран…
Как у него все начиналось сначала.
Я подошел к папе, он стал гладить меня одной рукой по голове, а другой держался за живот и все извергал из себя:
— Фра… Фра…
Наконец он смог произнести:
— Франти… — а потом: — Франтишек, ах, просто ужасно, что твоему папочке приходится переживать!
Я подумал, а не получить ли мне крейцер, и начал плакать. Однажды у папы болели зубы, и он дал мне 2 крейцера, чтоб я только замолчал. И на этот раз папа достал кошелек, заглянул в него, сказал:
— Хе-хе, а денежки-то тю-тю, черти взяли!
И он стал ходить по комнате и приговаривал:
— Не плачь, все пройдет у твоего бедного несчастного папочки.
Потом он снял ботинки и велел достать ему из-под кровати шлепанцы. Сам он боялся наклоняться, чтобы желудок не потянул его вниз, и подошел к шкафу за халатом. Я предупредил папу, что халат еще вечером надел пан Фингулин. У папы задрожали руки, и я услышал, как он, глядя в распахнутый шкаф, сказал:
— Господи, ну что я сделал плохого пану Фингулину? Мало того что он лишил меня жены, а теперь еще и халат забрал.
Тут открылись стеклянные двери, и в комнату вошли пан Фингулин с мамой. Папа опустился на постель и посмотрел на них, как пес мясника Вейводы, когда однажды украл кусок легкого, а пани Вейводова застукала его. У пана Фингулина лицо было очень бледное, он выглядел серьезно и к тому же был в папином халате. У мамы лицо было все красное. Увидев меня, она прогнала меня в кухню. Я сделал вид, что ухожу, а сам вернулся, встал за дверью и смотрел через стекло. Пан Фингулин пододвинул к папиной кровати два стула, на один сел сам, на другой мама.
— Уважаемый господин, — торжественно начал пан Фингулин, — надеюсь, вы позволите мне, как истинному другу дома, дать вам несколько добрых советов.
Мама недовольно заметила, что папа смотрит на них зверем, но папа возразил, что совсем он и не смотрит зверем. Пан Фингулин размахивал рукой и говорил, что считает своим святым долгом заявить папе прямо в глаза, что супруг, заставляющий супругу всю ночь страдать в одиночестве с другом дома, заслуживает названия величайшего в мире мерзавца. Папа перестал смотреть, как пес мясника Вейводы, и стал смотреть, как ученик лавочника Горжейша, когда пан Горжейш таскал его за ухо по лавке и кричал: