Выбрать главу

— Да, непонятно!

— Правда, непонятно? Но она именно так просила передать — говорит, что родители все поймут. Потом она глубоко задумалась и стала шевелить губами; я разобрал несколько слов. Она их повторила несколько раз, и казалось, находила в них утешение. Их я тоже записал, думая, что они как-нибудь связаны с ее письмом и тоже пригодятся; но нет — это какие-то обрывки, случайно возникшие в ее усталой голове. По-моему, они ничего не значат, во всяком случае к письму они не относятся.

Я взял у него листок и прочел то, что ожидал прочесть:

В годину бед, в краю чужом Явись нам, старый друг…

Последняя надежда исчезла. Теперь я это знал, Я понял, что письмо Жанны предназначалось не только ее родным, но и мне с Ноэлем; Жанна хотела уничтожить у нас напрасные надежды и сама подготовить нас к удару; это был приказ нам, ее солдатам: снести испытание, как подобает, нам и ей; смириться перед Божьей волей и в этом найти утешение. Это было похоже на нее — она всегда думала о других, а не о себе. Да, она печалилась о нас, она вспомнила о нас, смиреннейших из ее слуг, она пыталась смягчить наше горе, облегчить нам бремя скорби, — а сама пила в то время горькую чашу и шла Долиной Смертных Теней.

Я написал это письмо. Вы поймете, чего мне это стоило. Я написал его тем самым деревянным стилосом, которым когда-то занес на пергамент первые слова, продиктованные Жанной д'Арк, — ее требование к англичанам, чтобы они уходили из Франции. То было два года назад, ей было тогда семнадцать лет. Теперь я написал этим стилосом последние слова, которые ей суждено было продиктовать. Потом я сломал его. Перо, служившее Жанне д'Арк, не должно было служить после нее никому на земле, — это было бы кощунством.

На следующий день, 29 мая, Кошон созвал своих приспешников. Их собралось сорок два. Предположим, ради их чести, что остальные двадцать постыдились прийти. Собравшиеся объявили Жанну клятвопреступницей и постановили выдать ее светскому суду. Кошон выразил им одобрение. Затем он распорядился, чтобы Жанну на следующее утро доставили на так называемый Старый Рынок и передали светским судьям, а те отдадут ее в руки палача. Это значило, что она тут же будет сожжена.

Весь день и весь вечер вторника 29 мая это известие распространялось дальше и дальше, и окрестные жители стекались в Руан поглядеть на страшное зрелище — по крайней мере все те, кто мог доказать англичанам свою благонадежность и надеялся, что его впустят. Толпа на улицах становилась все гуще, возбуждение росло. Сейчас снова было заметно то, что нередко наблюдалось и раньше: многие в душе жалели Жанну. Эта жалость проявлялась всякий раз, когда ей грозила опасность; вот и сейчас на многих лицах читалась безмолвная печаль.

На другой день, в среду, рано утром, Мартин Ладвеню и еще один монах пошли приготовить Жанну к смерти; пошли и мы с Маншоном, — тяжкая обязанность для меня! Мы прошли темными извилистыми коридорами, все дальше углубляясь в сердце каменной громады, и наконец увидели Жанну. Она нас не заметила. Она сидела сложив руки на коленях, опустив голову, и лицо ее было очень печально. Трудно сказать, о чем она думала. О родном доме, о мирных лугах, о друзьях, которых ей не суждено было больше видеть? О своих страданиях, о жестокостях, которым ее подвергали? Или, быть может, о смерти, которую она призывала и которая была теперь так близка? Или о том, какая смерть ей уготована? Я надеюсь, что не об этом.

Именно эта смерть внушала ей несказанный ужас. Я думаю, она так боялась ее, что усилием своей могучей воли отгоняла от себя эту мысль и уповала на Бога — он сжалится и пошлет ей более легкий конец. Страшная весть, которую мы ей принесли, могла оказаться для нее неожиданной.

Некоторое время мы стояли молча; она все еще не замечала нас, погруженная в свои скорбные думы. Наконец Мартин Ладвеню тихо проговорил: