— Нет, что пакет! — усмехается Черных, и в глазах его сияет даже какое-то торжество. — Пакеты — ерунда, да я их и не носил; их рассыльный таскал, а я ведь с образованием — на машинке у себя стучал… Вы вот что мне скажите: вы в Загородную рощу по ночам на грузовике ездили?..
— То есть? — делая вид, что не понимает, тревожно переспрашивает Стасюлевич.
— Зачем «то есть»! Вы ведь отлично понимаете, о чем я вам говорю.
И Черных медленно приближает лицо к лицу Стасюлевича.
Тот бледнеет, отодвигается. Кажется, что он вот-вот вскочит и бросится к двери.
— Конечно, это вы! — торжествует Черных. — Теперь я вас даже узнаю.
— А это… вы?
— Да!
— Собственно…
— Полноте… собственно, вы спасли мне жизнь.
— Я?..
— Конечно! Этот солдатишка, вы, случай… Остальное — находчивость и смелость двадцатитрехлетнего парня, не желающего умирать. Пожалуйста, не конфузьтесь…
— Да я не…
— И не волнуйтесь! Житейское дело эпохи гражданской войны.
— Я не волнуюсь. Конечно, в первый момент я действительно был несколько ошарашен, и это понятно. Но в чем, собственно, вы можете меня обвинить?.. Я исполнял то, что должен был исполнить…
— Ясно! Больше того, вы были добры: когда я попросил покурить, именно вы дали мне папироску…
— Помню. Грузовик был уже поставлен поперек дороги, и его фары светили солдатам, копавшим для вас могилу. Вас стали выводить, и вы дрожали всем телом…
— Задрожишь!..
— Конечно… Больше — вы как-то по-звериному щелкали зубами: вот уж именно, зуб на зуб не попадал. И я запомнил ваши слова: «Боязно, ох, боязно… Покурить бы!» И я дал вам папиросу. С ужасной жадностью вы затянулись табачным дымом…
— В благодарность за вашу папиросу я никогда после не отказывал в куреве тем, кого мне приходилось водить на расстрел…
— Ах, даже так? Вы…
— В давнем прошлом. Но потом я и сам попал в подвал и снова едва не погиб… Я уже много лет как враг красной власти… Но прошу вас, дальше… Вы помните продолжение?
— Ну как же! Вас поставили у могилы спиною к нам. Руки скручены за спиной. Приговор приводил в исполнение подпрапорщик унтер-офицерской школы, — я ведь был при вас и за прокурора, и за врача… С подпрапорщиком было отделение. Он очень волновался, он скомандовал: «По подсудимому!..» Три буквы — п-л-и — отделяли вас от смерти. Но меня возмутила нелепость команды, порочившая существовавший в Омске порядок: у нас не было бессудных казней, подсудимых не расстреливали. И я крикнул: «Подпрапорщик, отставить! Не по подсудимому, а по приговоренному». Это продлило вашу жизнь на одну минуту…
— Это спасло меня!
— Да, так оказалось. Бывший со мной комендантский солдат Копытенок (я взял его с собой для каких-то надобностей) был одет очень плохо — в холодную английскую шинель. Он давно уже зарился на ваш полушубок, он переживал, что полушубок зря сгниет в земле, а ему вот, солдату, придется мерзнуть в своей шинелишке всю долгую сибирскую зиму…
— Тогда вещи жалели, а людей нет.
— У вас, у большевиков, их жалели больше, чем у нас. Потому у вас меньше было вещей… Да, так вот этот Копытенок, воспользовавшись заминкой, опять завопил: «Господин поручик, на нем же (то есть на вас) новый полушубок. Зачем же вещию-то губить?» Я крикнул: «Пошел вон, посажу под арест!» Но вы тут сказали: «Пусть возьмет, — зачем он мне…» У вас был уже план бегства?
— Да нет же, уверяю вас! Мысль была только одна, одно желание: хоть еще на две минуты продлить жизнь. Но когда солдат подбежал ко мне, развязал мне руки, скрученные за спиной, и потянул полушубок к себе за воротник, — я уже без всяких мыслей или решений просто выпрыгнул из моей овчины и побежал к лесу… Дальше, пожалуйста!
Комендантский солдат уже почти настигал вас, но кто-то из солдат выстрелил, и пуля просвистала мимо вас обоих. И солдат осел, а вы добежали до кустов… За первыми же кустами начинался овраг. Мы искали вас довольно долго. Сначала был слышен хруст вашего удаляющегося бега. Солдаты стреляли, но лезли в овраг неохотно — снег по колено, темь, а ведь вы могли уже вооружиться каким-нибудь суком. Конечно, вы не сдались бы на явную смерть без борьбы, вы дорого продали бы свою жизнь. И солдаты, как я ни орал, не проявляли охоты рисковать собой. И вы ушли. На другой день у меня были неприятности, но всё обошлось. Так… Ну, а теперь вы должны рассказывать.
— А дальше вот что было… — И, потирая руки от удовольствия, Черных стал продолжать рассказ Стасюлевича. — Дальше, собственно, пустяковина. Только вот как я не сдох от разрыва сердца, дуя по оврагу, а потом по какой-то дороге, сам не понимаю! Сколько времени я так бежал, не помню, но бежал я в сторону от города. Потом выбился из сил, упал в снег прямо мордой. Лежу и плачу до того, аж судороги по всему телу. И вот холод и тишина вокруг стали меня успокаивать. Думаю: «Спасся! Лучше замерзну, но к городу не поверну!» Хорошо еще — на мне пимы были, а так бы куда ж мне уйти? Пробираюсь сторонкой дороги сторожко. Слышу — собаки близко лают: жилье. Что ж, думаю, все-таки надо идти к людям… Подхожу к какой-то сторожке. Собаки вокруг прыгают, лают. Стал стучать. Пока достучался, едва не замерз. «Кто такой?» Кричу: «Пустите, люди добрые! Голый я — бандиты раздели». Наконец открыли, впустили…
В дверь купе легонько постучали.
Официант из вагона-ресторана осведомлялся, не желают ли господа встретить Новый год за ужином.
— Идемте! — решительно сказал Черных. — Чего тут в духоте сидеть. Там и доскажу.
Он был возбужден воспоминаниями.
Стасюлевич согласился.
III
По мягким половикам, устилающим плавно качающийся, словно ускользающий из-под ног пол, пошли к выходу из вагона. Кожаные гармошки соединяли площадки. Только на одном из переходов гармошки не было, и шедший впереди Черных даже отпрянул назад — с такой силой снежная буря рванулась в открытую дверь. Словно не пускала, останавливая, предостерегая. Но советчик нагнулся и шагнул вперед. Пробегая за ним. Стасюлевич ощутил под ногами зыбкость ползающих друг на дружке двух вафельных железных площадок. Под ними лязгали буферные цепи и стучали колеса… Дальше вагоны опять соединялись друг с другом комфортабельно.
В вагоне-ресторане было занято всего три столика. Господин с длиннолицей, зубастой дамой — кажется, англичане, — три китайских офицера да толстый русский в железнодорожной тужурке, шумно беседующий с заведывающим рестораном.
Черных со Стасюлевичем заняли столик.
— Водочки и винца, — сказал Черных китайцу-официанту. — Винца беленького какого-нибудь, товарищ. Да сорганизуйте приличную закуску: икорки, грибков… Вообще, покажите вкус и вдохновение. Хорошо у вас тут кормят! Не то что в советчине…
Он шутил, был в прекрасном настроении. Лакей улыбался, почувствовав хорошего гостя. Во рту у него сверкал золотой зуб.
— Странно и дико всё это! — сказал Стасюлевич, чувствуя себя как-то не по себе. — Вот я вас чуть было не того… А теперь мы сидим и сейчас будем закусывать, звенеть рюмками… Вы не находите?..
— Отнюдь! — не задумываясь, ответил Черных и пожал плечами. — Я, знаете, даже чувствую к вам симпатию. В сущности, что ж такого, если отбросить интеллигентскую истерику? Мы были в противоположных лагерях, и вы действовали по приказу. Ведь не били же вы меня, не пытали.
— Так-то оно так, но все-таки…
— Видите ли, — недавний советчик улыбнулся с выражением какого-то превосходства над собеседником, — видите ли, что… Когда уже в эпоху нэпа мне пришлось побывать на рабфаке, наши ученые парни рассуждали так: исторические силы вступили друг с другом в единоборство. Точки приложения этих сил, в конечном счете, — люди, отдельные индивидуумы, единицы. Мы с вами оказались такими точками, двумя полюсами, скопившими противоположные электричества… Наступил разряд, готовность к взаимному уничтожению. Теперь этой напряженности уже нет, мы — электричества одинакового знака, и мы можем мирно кушать водку… Кровная месть и прочее — это же средневековье!..