Выбрать главу

— Вы думаете, вы находите? — обрадовалась Колобова. — Верочка, налей же Климу Николаевичу… Вы знаете, какая-то Татка Кривоносова, даже обидно! А Верочка пишет, у ней… склонность… но, знаете, эти ямбы, хореи…

— Спондеи и пиррихии — главное, — вставил поэт.

— Вот именно! Всё это очень трудно, надо руководство, и мы обратились к вам за помощью.

— Я весь к вашим услугам! — подался вперед поэт. — Вы, Вера Ивановна, может быть, прочтете что-нибудь из ваших стихов?

— Ах, я, право, не знаю, — вспыхнула девушка. — Я начала одну поэму, но я… Зовите меня просто Верой.

— Конечно, зовите ее просто по имени, — поддержала Колобова дочку. — А ты не конфузься, Верунчик. Ну, прочти начало твоей поэмы о зиме.

— Ах, мама, я, право… я… Ну, хорошо! — и девушка, решившись, скороговоркой выпалила. — Пришла красавица зима она уже свела с ума. Вот и всё… пока.

В столовой воцарилась тишина.

Поэт, только что проглотивший рюмку водки, поднял грустный взгляд к потолку. Потом, медленно опуская глаза, повел ими по картинам, развешенным по стенам, и вдруг уставился в пылающее личико смущенной девушки. Девушка трепетала — ведь решалась ее поэтическая судьба!

— Чувствуется талант, — наконец изрек поэт. — Я бы даже сказал: большой талант! Первая строка — это чистый классицизм, — в голосе Клима почувствовалось умиление. — Это же Пушкин, господа, это возрождение лучшей традиции нашей классической поэзии! — он стукнул кулачком по скатерти. — А вы мне говорите про какую-то Татьяну Курносову! Но Бог с ней. Обратим теперь наше внимание на вторую строку… Это… это от символизма, это от Верлена и Брюсова, — и поэт томно, уже сам, потянулся к графину. Мадам Колобова немедленно положила ему на тарелку вторую баранью котлету.

— Читайте дальше, Вера, — уже повелительно сказал поэт. — Читайте, я вас слушаю.

— Дальше у меня не выходит, — снова законфузилась девушка, чувствуя всё же себя именинницей. — Я дальше не знаю, какие рифмы ставить.

— Это у вас только от робости, — снисходительно улыбнулся Клим Николаевич. — А вот давайте, например, так — давайте займемся, не будем тратить зря времени. Вы возьмите карандашик и творите. Есть? Ну вот, скажем, так: пришла красавица зима, пришла неслышною стопою, и все вокруг и я сама помолодели вдруг душою. Записали?

— Записала. Как нудно! Словно из хрестоматии.

— А можно, чтобы подлиннее, — попросила Ольга Васильевна. — У Татки Кривоносовой длинные стихи, Верочка?

— Длинные, мама. Можно дальше творить, Клим Николаевич?

— Не можно, а даже необходимо, Вера! — покровительственно улыбнулся поэт. — Творите, творите! О чем бы вы хотели, чтобы было дальше?

— Что-нибудь про любовь.

— Я так и думал — вы такая талантливая! Ну, творите: а ты мой юный чистый паж с такими чудными глазами, садишься в легкий экипаж, что называется санями.

— Чудно, чудно! — захлопали в ладоши мать и дочка.

Когда же первый восторг прошел, Верочка попросила:

— А нельзя ли, Клим Николаевич, сказать не с чудными, а с синими глазами? Я так люблю синие глаза!

— Вот видите, — даже со строгостью в голосе обратился Клим к мадам Колобовой. — У вашей дочери удивительная чуткость к образу, к символу. Она сразу же нашла лучшее выражение — ваша дочь исключительно одарена! Предсказываю вам, что она скоро перерастет меня, ее учителя.

— Еще можно? — спросила мадам Колобова, совершенно очарованная гостем.

— Еще котлетку? Ах, еще строфу? Можно и котлетку, и строфу. Благодарю вас! Верочка, творите: и мчишься ты, и обо мне ты вспоминаешь ночью лунной, и в этой синей тишине — ведь вы, Вера, любите всё синее! — любовь звучит гитарой струнной. Вот вы, Вера, и создали вполне законченное стихотворение.

— Мамочка! — растерянная и счастливая, лепетала девушка. — Это же лучше, чем у Татки! Я совсем не думала, что писать стихи так легко.

— Вы прикоснулись к творческому процессу. — напыщенно изрек Аполлонов-Бельведерский. — То ли еще будет! Только мужественно творите.

— И обо мне напечатают в газетах?

— О да! После первого же вашего выступления.

— Я просто не знаю, как благодарить вас, — заулыбалась поэту мадам Колобова. — Как это теперь у нее, после первого же урока, получается легко, изящно. А то, знаете, хоть на улицу не показывайся. У Курносовых дочь пишет, у Мамкиных тоже, у фон Вальднер и пишет, и мелодекламирует. Курносова, знаете, так заважничала своей Таткой, что едва стала отвечать на мои поклоны. Но куда вы? Сейчас должен явиться мой муж, мы… я… мы должны условиться.

— Ну, полноте, что вы! — небрежно отмахнулся поэт. — Работать с вашей дочкой, такой понятливой и талантливой, это чистое эстетическое наслаждение. Впрочем, я сейчас действительно нуждаюсь в деньгах… Может быть, вы одолжите мне рублей пятьдесят?..

К концу зимы Вера Колобова была в той же мере знаменита, как и Тата Курносова. К этому времени у поэта Аполлонова-Бельведерского щеки значительно пополнели и у него завелся новый шерстяной костюм. Поэт поговаривал уже о том, что для вящей пользы его поэтических занятий с Верочкой ему было бы хорошо занять одну из комнат в обширной Колобовской квартире. Но он сделал неверный тактический шаг — стал настойчиво ухаживать за Ольгой Васильевной.

Это и погубило его — ревнивый Иван Иванович указал ему на дверь. Но и Иван Иванович не рассчитал своих сил: началась трагедия с Верочкой, которая без присутствия Аполлонова-Бельведерского творить решительно не могла. Трагедия эта особенно обострялась в те моменты, когда Татка Курносова выступала с новыми стихами, чем сама Колобовская дщерь не могла уже блеснуть.

И вот в один из таких моментов инженеру Колобову опять пришлось искать помощи у своего чиновника для приключений, т. е. воззвать к хитроумному Анису.

— Не знаю, как нам быть, Анис, — начал он. — Надо, брат, опять искать для моей Верки нового учителя по стихотворной части. Разве того, которого ты профессором называл, который из благородных, пригласить? А? Ты как думаешь?

— Вы про Столбова-с, — вспомнил Анис. — Они-с в Тоогэн уехали, на землю сели. Только тот из подходящих поэтов остается, который по похоронной части — на покойников эпиграммы пишет.

— Нет, похоронного не надо. И так в доме невесело. Ну, придумай что-нибудь.

— Разве вот что, — начал Анис, подумав. — Тут попался мне в руки один журнальчик. За 1894 год. Напечатано так: из посмертных стихотворений какого-то Апрелева, что ли. А стишок складный. Я даже две первые строчки запомнил: весна, мол, растворяется первая рама, и с улицы шум ворвался.

— Стало быть, про начало строительного сезона?

— Вот именно. И про весну. Подходящий стишок.

— Ну и что?

— А вот что-с. Вере Ивановне, стало быть, срочно надо, как вы говорите, на вечере с новыми стихами выступить. Вот бы они-с и прочитали этот стишок как за свой.

— Но можно ли?

— А почему бы нельзя-с? Ведь 1894 год! Полвека-с! Какой-то Апрелев или как там его. Не Пушкин ведь! Кто его помнит? Сойдет, Иван Иванович, ей-Богу, сойдет! А главное — без хлопот. Без расходов.

— Гм!.. Ты, пожалуй, прав. Так Апрелев, говоришь? Кажется, такого классика не было. Главное, я с детства стихи ненавижу, у меня от стихов еще в высше-начальном живот разбаливался. А тут хоть роди им стихи! Прямо наказание! У тебя журнал дома?

— Журнал дома, но листик со стихами я вырвал и принес. На всякий пожарный случай. Словно предчувствовал.

— Молодец! Такты вели машинистке чистенько перепечатать стишок. Только без фамилии этого Апрелева!

— Я понимаю. Я так листок оторвал, что он без всяких улик, то есть без вещественных доказательств. Я сейчас…

— Нет, стой! Не надо перепечатывать. Ты сам от руки перепиши стихотворение на каком-нибудь старом, желтом, даже порванном листе бумаги. Я скажу жене и Верке, что у меня в бумагах осталось стихотворение моего покойного компаньона Кривошеина. Он действительно пописывал стишки в молодости.