«Богоносцы!» — вспомнилось Бубекину, и его доброе сердце мучительно сжалось, как при обиде родного человека. И, пытаясь разговориться с солдатами, шутя с ними и слушая их вялые отклики на свое нехитрое балагурство, он в то же время тревожно думал о том, откуда у его ротного эта странная, позорная даже, озлобленность против несчастных, горемычных наших солдат. И не находил субалтерн ответа, не понимал своего начальника.
III
Иногда Ржещевский любил пофилософствовать.
— Вы перед боем креститесь? — спросил он однажды вечером Бубекина, поворачивая к нему свое длинноносое, узкое, совсем птичье лицо, красновато освещенное с одной стороны керосиновой лампочкой. — Осеняете себя крестным знамением перед атакой, скажем?
— Нет, — ответил валявшийся на койке Бубекин.
— Побороли в себе это?
— Да нет же! — позевывал субалтерн. — Ничего и побороть мне не пришлось. Я же вам говорил уже, что я равнодушен к вере. Не чувствую потребности.
— А я потому не крещусь, что решил, что просить Бога, чтобы я остался жив, когда сам иду убивать других, — недостойно. Если не хочешь быть убитым, прежде всего не убивай сам. Подъявший меч от меча и погибнет…
— А если вам его всунули в руку?
— То есть как это всунули? — насторожился Ржещевский.
— А вот так, как мне, например. Да и вам в конечном счете тоже. Иди и воюй, а не пойдешь — так…
— Социалистические рассуждения!..
— Бросьте, Николай Казимирович, какой тут социализм?.. Креститесь себе на здоровье и перед боем, и после боя, и когда вам угодно, лишь бы помогало. В этом и весь резон веры.
— Так, стало быть, по-вашему религия — нечто вроде успокоительных капель? — и Ржещевский развел руками. — Уж это, знаете, хуже всякого атеизма! И так, возмутился он, — говорит человек с высшим образованием, говорит, когда наука…
Он торопливо достал из-под подушки какую-то книгу — их было у него несколько — и Бубекину:
— Вот я вам сейчас прочту, что по этому поводу пишет Мережковский.
— Не люблю Мережковского, — усмехнулся Бубекин. — Однажды он пристал к Чехову с бессмертием души, верит ли, мол, Чехов, а тот ему: «Поменьше, батенька, пейте водки!» Сам Мережковский об этом писал где-то…
— Но ведь я никогда не пил и не пью. К чему это вы?
— Мережковский, вероятно, тоже. Просто Чехов очень остро пошутил. Вам бы он, вероятно, посоветовал выпивать… чтобы вы не мудрствовали лукаво.
Ржещевский ничего не ответил, видимо, обиженный. Лишь одевшись и уже покидая землянку, чтобы идти в обычный ночной обход полевых караулов и выставляемых за проволоку секретов, он проворчал злобно:
— Во всем, что вы говорите, всегда ужасная самоуверенность. И тупость какая-то… семинарская…
— Не я затеваю эти разговоры! — озлился и Бубекин, тоже поднимаясь. — И если желаете знать, ваше философствование мне до черта надоело…
— Прекрасно! Больше я не буду утруждать вас своими беседами.
В этот вечер они как будто серьезно поссорились, но уже на следующее утро Ржещевский как ни в чем не бывало первый заговорил со своим субалтерном; однако у обоих, затаенное в душе, осталось чувство неприязни и настороженности друг против друга. Дальнейшее, что вскоре произошло, Бубекин понял как открытый вызов себе.
IV
Уже был апрель, и зеленели склоны холмов. Раздражающе пахла земля, высылающая из недр своих острые травинки и синие подснежники, а глаза у солдат заблестели сухо, страдальчески.
Как-то днем Ржещевский принялся писать письма и очень быстро написал их пять или шесть. Заклеивая конверты, он по записной книжке с календарем делал на них карандашом какие— то пометки. Влас, стоя поодаль, внимательно наблюдал за работой ротного, словно ожидая приказания.
— Это письмо первое, — поднял голову Ржещевский. — Видишь? Ты отправишь его пятнадцатого апреля, тут написано. Что ты должен сделать перед тем, как сдать письмо в штаб полка?
— Стереть резинкой заметку, ваше высокоблагородие.
— Правильно. Смотри, не забудь… Это письмо, — он протянул его денщику, — отправишь двадцать второго, это двадцать девятого и так дальше. Тут надписано, не перепутай!.. Что ты должен сделать, когда отправишь последнее письмо?
— Должон доложить вам, что письма все.
— Правильно! Получай, богоносец, папиросу. — И лукаво взглянув в сторону Бубекина: — А если меня убьют, что ты должен сделать?
— Я… — солдат запнулся, но, встретясь с пристальным, приказывающим взглядом офицера, продолжал решительно: — Остатние письма должон я, ваше высокоблагородие, бросить в отхожее место.
— Молодец, можешь идти! — и, обращаясь к Бубекину, мрачно прослушавшему весь этот странный диалог, очень ласково, даже с присюсюкиванием: — Заготовил вот письма жене на целый месяц. Жив, мол, здоров, чего и вам желаю. Жалованье мое она через воинского получает и наслаждается жизнью в Белокаменной…
— Но зачем же это приказание… так отвратительно поступить с письмами, если вас убьют? Можно же их сжечь. Право, — затряс Бубекин головой, — мне даже оскорбительно за вашу жену… Как хотите, но это недостойно!
— Вы думаете? Вам так кажется? — с ехидной ласковостью спросил ротный. — А я вот так не думаю, не нахожу этого. Вы понимаете, и моя прежняя жизнь с женой, и вот эти письма, если честно говорить, так ведь всё это и не заслуживает иного, кроме отхожего места. Могу же я, хотя бы мертвый уже, сделать должную оценку моим семейным отношениям. Моя жена глупа ужасно, «дура-баба», как ее зовут полковые дамы…
— Но у вас же есть дочка…
— Тоже дура страшная… И отвратительная. Вся в мать.
Ржещевский говорил спокойно и с издевательской ласковостью смотрел в глаза Бубекину. И чем больше тот внутренне накаливался, тем ласковее становился взор Николая Казимировича. И Бубекин сорвался, не выдержал…
— Знаете, — крикнул он, — у меня такое чувство, что вы нарочно обнажаетесь передо мной; извините, нагота ваша, господин капитан, довольно непривлекательна. Поступают так только только, когда желают оскорбить!
всегда так поступал с письмами домой, — пожал плечами Ржещевский. — Но, правда, я перестал скрывать это от вас.
— Напрасно! Это не прибавит во мне уважения к вам как к человеку и начальнику.
— Чрезвычайно опечален! — щелкнул Ржещевский шпорами под столом. — Чрезвычайно!.. И все-таки я очень доволен, что хоть этим я вывел вас из состояния вашего обычного спокойствия. Я, пожалуй, что греха таить, даже мщу вам за завидное равновесие вашего духа, которое, впрочем, отношу всецело на счет вашей семинарской ограниченности…
— Мне придется подать рапорт о переводе меня в другую роту, — бледный от ярости, процедил сквозь зубы Бубекин. И… да, вы ненормальны, господин капитан, я не в состояний служить с вами вместе…
— О, пожалуйста! — визжал, почти давясь смехом, Ржещевский, с удовольствием наблюдая за тем, как дрожали руки субалтерна, застегивающего поверх шинели ремень с кобурой, всё время сползавшей на живот. — Пожалуйста, подавайте ваш рапорт!
V
Но Бубекин рапорта не подал.
В тот же день, уже под вечер, когда воздух стал легким, прозрачным, точно над морем, — солдаты показали Бубекину на ротного, медленно-медленно идущего от землянки к окопу.
— Не хотят сапожки пачкать в ходе сообщения. Очень храбрые!
Ротного обстреливал какой-то одинокий стрелок с австрийской стороны, и пули, пролетая над окопом, с жирным чавканьем падали в сырую землю, ложась совсем близко от медленно шагавшего офицера. Сухопарый, длинноногий, очень важно выступавший Ржещевский в эту минуту действительно очень был похож на журавля, как его прозвали солдаты.
— Очень свободно могут задеть! — сказал Бубекину взводный унтер-офицер, всегда чисто выбритый красавец Романов. — Очень даже просто, что заденут, если они не поторопятся. Вы бы, ваше благородие, кликнули их, чего же так-то, зря?..