Выбрать главу

Адъютант ушел. В дверь заглянул денщик; увидев, что генерал зевает и потягивается, спросил:

— Приготовить постель, ваше превосходительство?

Нилов молча кивнул головой.

Солдат боком, на цыпочках, искоса, как на собаку, которая может укусить, поглядывая на генерала, прошел к складной генеральской кровати, расставленной в углу небольшой комнаты крестьянского дома.

Хотя солдат давно уже был в денщиках у Нилова, но боялся его: между ними так и не установились простые отношения, всегда создававшиеся на фронте между офицером и денщиком.

Генерал был сух, черств и неразговорчив.

С трудом наклоняясь, Нилов сам стащил на колодке простые дешевые сапоги. Денщик стоял рядом, не смея помочь: генерал не любил этого.

— Иди! — сказал Нилов.

— Адъютант велели вам молока дать, — строго сказал солдат.

— Не надо, ступай.

Солдат вышел, осторожно затворив дверь.

Генерал, ступая носками по полу, перенес лампу к столику у постели и лег под теплое шерстяное одеяло. Минут пять он лежал, закрыв глаза, отдыхая, ни о чем не думая. На худом темном лице выразительно проступали монгольские черты, выдающиеся скулы, узкий прямой, исчерченный морщинами, лоб.

Что-то неуловимое, но весьма настойчивое делало Нилова сейчас похожим на монгольского ламу.

По этой голове, так бессильно вдавившейся в испачканную тенями белизну подушки, никак нельзя было угадать, что она, голова эта, принадлежала генералу, решившемуся на авантюристическое бегство из немецкого плена, бегство, стоившее жизни другим его спутникам, генералу, командовавшему теперь одним из образцовых корпусов русской армии.

Нилов открыл глаза, и невероятное стало фактом. В его взгляде были настойчивая устремленность и стальной холод большой силы, знающей себе цену.

Нилов поднялся на локте, взял со столика книгу и начал ее перелистывать. Это был том «Войны и мира». Нилова не интересовали ни Пьер, ни князь Андрей, ни истории их любовей, описанные там. Генерал искал то сражение, где пятитысячный русский отряд задержал на сутки превосходную армию короля Мюрата. Он жадно вчитывался в строки, посвященные Багратиону. Генералу казалось, Багратион — это он, Нилов. Потом он отложил книгу, закрыл глаза и, сделавшись вновь похожим на монгольского ламу, стал думать.

В его уме проплывали фигуры знакомых генералов. И Нилов сравнивал их с теми, что выведены в романе Толстым. «Те же люди, — думал он, — и всё то же. Шкурничество, карьеризм, желание урвать кусок, заработать деньги или чины на стихийном несчастье — войне. Ничего не изменилось. Храбрых, честных и талантливых затирают».

Вот, например, ему ни за что скоро не получить армии, да и получит ли? И он, Нилов, не может руководить большими операциями. А царедворец Гурко командует лучшей русской армией и, вероятно, скоро получит фронт.

Нилов вспомнил, что месяц тому назад, когда он был в Петрограде, Гучков, с которым он познакомился, возвратись из плена, что-то туманно намекал ему на возможность крупных перемен и говорил, что считает его демократическим генералом, способным к огромнейшей и ответственнейшей работе.

Генерал вздохнул. Он не верил в возможность революции и не представлял ее себе. Революция вызывала в нем воспоминание о лохматом студенте-еврее, которого он, будучи еще артиллерийским полковником, видел во Владивостоке в девятьсот пятом году на митинге. Студент был ему малоприятен, но вспомнилось крикнутое сегодня в телефонную трубку командармом Гурко: «Чтобы контрольный пленный завтра был!» — и студент показался уже не таким противным.

Нилов вновь вспомнил о коротком ударе на участке Фанагорийского полка и взглянул на часы, снятые с руки и лежавшие теперь на столике рядом с кроватью: был двенадцатый час в начале.

— Через полтора часа, — спокойно отметил генерал.

Он ни на секунду не задумался над тем, что переживают теперь люди, которые через полтора часа по его приказанию должны будут броситься на немецкую проволоку и под беспощадным захлебывающимся огнем пулеметов рвать ее привинченными к штыкам автоматическими ножницами.

Он, казалось ему, имел право не думать об этом: сам никогда не щадил себя ни в работе, ни в бою. Но у него была надежда которой не могло быть у этих людей: стать Багратионом, только более удачливым, более крупным. Пожалуй, Кутузовым, только без его слабости и слезоточивости.

Да и люди ли должны броситься на проволоку? Люди — это то, что мыслит, говорит, сопротивляется. Люди — это то, с чем очень трудно иметь дело. Он же имеет дело не с людьми, ас частями, в данном случае с полуротой.

Генерал стал дремать. Хотя дрема была сладкая и приятно расслабляла тело, но он сейчас же бросил ее, как только полевой телефон, соединявший его со штабом — желтая лакированная коробка, стоявшая прямо на полу у изголовья его кровати, — загудел тревожным вызовом:

— Ту, ту, ту!..

Нилов любил эти ночные вызовы: они всегда говорили о чем-нибудь, побуждавшем его к деятельности, к проявлению своей находчивости, смелости, неутомимости, т. е. о том, что приближало его к положению большого военачальника.

Но на этот раз известия были невероятны.

— Гренадеры 6-й роты 11-го Фанагорийского полка отказались от выполнения боевого приказа. Они не пожелали броситься на немецкую проволоку, ссылаясь на то, что короткий удар не может быть удачно выполнен.

VII

Теперь приведем дознание военного следователя при штабе 25-го армейского корпуса поручика Стеблицкого, произведенное по делу об отказе нижних чинов первого и второго взводов 6-й роты 11-го гренадерского Фанагорийского полка от выполнения боевого приказа.

В дознании говорится.

Командир 6-й роты вышеуказанного полка подпоручик Рак Василий Яковлевич, 37 лет, православный, женат, не судился, показал следующее:

«6 декабря 1916 года в два часа дня я получил приказание от командира полка полковника Яковлева поручить своему младшему офицеру, прапорщику Янушевичу, с первым и вторым взводами вверенной мне роты, перерезав проволочные заграждения противника, ворваться в его окопы на участке, лежащем против позиции 6-й роты, и, захватив пленных, вернуться в исходное

положение.

Прапорщик Янушевич беспрекословно, как подобает доблестному русскому офицеру, взялся за выполнение этого приказа. Предупредив вверенные ему взводы, что ночью будет произведена разведка, он вместе со старшим унтер-офицером отправился в окопы для того, чтобы наметить точку удара, и я, обходя окопы застал его за этим занятием.

На обратном пути к землянкам унтер-офицер Романченко был ранен в ходе сообщения шальной пулей в шею и отправлен мною в околоток.

В шесть часов во взводы первой полуроты были выданы белые халаты для маскировки, которые гренадеры называют саванами, и пополнено количество ручных гранат и патронов. В восьмом часу вечера полуроте был роздан ужин и было велено лечь на отдых, причем подъем был указан в половине двенадцатого ночи.

В одиннадцатом часу в землянку явился назначенный взводным унтер-офицером, вместо выбывшего Романченко, младший унтер-офицер Климов и заявил мне, что полурота отказывается от выполнения боевого приказа.

Я вместе с прапорщиком Янушевичем немедленно прибыл в землянку первого взвода и потребовал у гренадер, чтобы они выдали зачинщиков бунта. Все молчали, кроме гренадера Рябова, который заявил, что никаких зачинщиков нет и что гренадеры не хотят выполнять приказ, так как он якобы невыполним.

Я приказал прапорщику Янушевичу арестовать гренадера Рябова и отправить его с унтер-офицером Климовым в землянку телефонистов, что и было названным лицом исполнено.

Сопротивления со стороны гренадер мне оказано не было. Все молчали. Только ефрейтор Скебловицкий, поляк по национальности, сказал, что Рябов никакого бунта не делал, а что, мол, действительно, нельзя идти без всякой пользы на верную смерть.

При этом многие зашумели, явно поддерживая Скебловицкого, и я хорошо слышал голос гренадера Бойко. Тогда, рискуя жизнью, но не будучи в силах перенести, что вверенная мне рота отказывается от исполнения боевого приказа и тем покрывает позором доблестный суворовский полк, я вынул наган и крикнул, что застрелю каждого, кто произнесет хотя бы одно слово.