— Ваше превосходительство, убедительно прошу вас! Пусть командир корпуса снесется со штабом армии. Иначе — не ручаюсь за успех…
— Полковник!..
— Ваше превосходительство.
В трубку забулькало, зарокотало — генерал разразился гневной негодующей речью…
— И как вы можете!.. — гремел он. — Вы, которого с его железным полком нарочито назначили на самый ответственный участок позиции корпуса, через час после прибытия к месту назначения начинать с того, чтобы просить о перемирии! Позор! Я не верю своим ушам… Что? Сотни раненых! Ну и что же? Ведь вы сами же говорите, что это — немцы… Пусть немцы и просят о перемирии!..
— Но, ваше превосходительство, немцы — около наших окопов. А подле немецких — наши. И кроме того, немцы уже прекратили атаки, а нам через сутки атаковать. Мои сибиряки готовы на величайшее самопожертвование, их не пугает смерть, но умереть, истекая кровью, умереть от голода и жажды в десяти саженях от людей, готовых оказать помощь и не имеющих возможности это сделать, — это… это…
— Полковник, оставьте лирику! Немцы говорят правду — победит тот, чьи нервы крепче.
— Победит, ваше превосходительство, тот, кто не испытывает предела человеческим силам! Я смею официально доложить вам, что я не ручаюсь за успех завтрашнего удара…
— Полковник! — снова загремел было генерал и… осекся.
Он вспомнил Высочайший смотр, который две недели назад был произведен в ближайшем тылу полку полковника Афонина.
Пожав руку доблестному офицеру, государь сказал:
Я хочу, полковник, в ближайшем же будущем видеть вас начальником дивизии. Ведь вы уже представлены в генерал-майоры?
— Так точно, Ваше Императорское Величество, — ответил полковник Афонин. — Но обращаюсь к Вашему Величеству с покорнейшей просьбой — позволить мне остаться командиром моего полка…
— Почему же так?
— Я уже немолод, государь, и я — не академик.
Император улыбнулся.
— Скромность — хорошее качество, — сказал он. — Но доблесть — качество лучшее. И я вас ценю за последнее качество. Через месяц получите бригаду, через полгода — дивизию…
И, гремя в телефонную трубку, генерал, начальник полковника Афонина, вспомнил этот милостивый Высочайший разговор. И генерал утих. «Значит, действительно дело там серьезно, — подумал он, — зря Афонин говорить не станет!»
И, меняя тон, вспыльчивый, но отходчивый по натуре генерал сказал:
— Хорошо! Согласен. Сейчас свяжусь с комкором и передам ему ваши соображения. Предупреждаю — поддерживать их особенно не буду, но и поперек не стану…
И положил трубку.
А на рассвете в штаб полка пришла телефонограмма, что вопрос о перемирии разрешен благоприятно. В шестом часу утра из штаба дивизии был прислан офицер, на которого возложена была задача взять на себя обязанности парламентера.
Немцы согласились на получасовое перемирие для уборки раненых, с тем, однако, условием, что санитары обеих сторон не переходили бы болотца, лежащего как раз посередине оспариваемого пространства. Таким образом, большинство наших раненых попадало к немцам, а раненые германцы — к нам.
Чтобы успеть управиться с ранеными за тридцать минут, полковник Афонин выслал за проволоку две резервные роты — конечно, без оружия. Вышел он туда и сам.
Страшная картина представилась глазам… Тут и там, заползшие в каждое углубление, в каждую воронку от разрыва снаряда, копошились раненые — окровавленные, грязные, полусумасшедшие от мук, от страха смерти, уже почти не похожие на людей.
Когда русские и немцы с носилками, с полотнищами палаток выбежали из-за проволоки, искалеченные люди взвыли дикими, животными воплями, в которых звучало одно: жажда жить.
Десятки рук протянулись навстречу, десятки голов с окровавленными, измазанными грязью лицами поднялись с земли. Кто еще был в силах, вставали сами и спешили к нашим окопам; других поднимали, помогали встать или клали на носилки и беглым шагом уносили из этого гиблого места. Полковник Афонин распоряжался, указывал, поторапливал.
Уже истекали последние минуты перемирия.
Дефиле пустело. Стихала сутолка уже и за болотцем, на немецкой половине, где противник убирал наших раненых. А на середине дефиле, мирно беседуя и то и дело посматривая на часы, стояли наш и немецкий парламентеры и трубачи с ними.
«Живо управились!» — подумал полковник Афонин и хотел уже возвращаться к себе, как его ухо уловило стон из-за куста тальника. Он направился туда, но под его ногой зачавкала вода, топь…
«Не заглянули туда, лентяи!» — с досадой подумал об уборщиках полковник и, смело шагнув в воду, раздвинул кусты. Там, почти весь в воде, лежал огромный рыжеголовый немецкий солдат. Голубые глаза поверженного врага с мольбой и тоской искали глаз русского офицера.
— Ну, приятель, вставай! — по-немецки сказал полковник Афонин. — Или не можешь?
Немец отрицательно покачал головой и заплакал, по-детски всхлипывая.
— Эй! — крикнул командир полка солдатам. — Живо сюда!..
Четыре рослых сибиряка мигом кинулись на зов, и через несколько минут немец был уже в безопасности.
Срок перемирия истек. Парламентеры, пожав друг другу руки, беглым шагом шли каждый к своим. Звонко взвыли трубы. А через минуту щелкнул первый винтовочный выстрел, и русский пулемет прострочил всю ленту по козырькам немецких окопов. Бабахнула пушка, и снаряд, визжа, ввинтился в воздух.
А на рассвете, чуть на востоке засерело, Н-ский сибирский полк пошел пытать свое счастье. Полковник Афонин шел следом за наступающей цепью…
Закричали «ура». У немцев взвились красные, тревожные ракеты.
«Через пять-десять минут всё решится, — подумал командир полка и перекрестился. — Помоги, Господи!..»
И он хотел обернуться и крикнуть, чтобы резервы поскорее подтягивались, как вдруг словно огненный веер пахнул на него огнем и жаром… И поднял на воздух.
Полковник Афонин потерял сознание.
Потом — сколько прошло времени? — оно снова стало возвращаться. Первое, что ощутил офицер, — это головная боль и тошнота. Затем он услышал близко около себя плач. Плакал мужчина, но по-бабьи — всхлипывая, причитая.
И полковник из этих причитаний понял, что плачут о нем.
— И что же это такое, и почему ж это так? — басовито рыдал кто-то. — И как же это, батюшка, ты нас в такую минуту оставил? Ведь это чего же вокруг-то делается? Ведь сейчас нас всех в плен забирать будут! Голыми руками возьмут! Погибнет слава полка… как ветром ее сметет!..
Тут всем существом своим полковник Афонин понял: с его полком плохо, — и, придя в себя окончательно, открыл глаза. И тотчас же боль, разрывавшая голову, вся перешла в тошноту. Полковника вырвало. Сразу же головная боль пошла на убыль, стала терпимой…
Рыдающий у ног начальника подпрапорщик Ляшко бросился на помощь — поддержал за плечи, поднес к губам начальника жестяную кружку с водой.
— Что с полком?
— Плохо, ваше высокоблагородие… Сильно теснят. Вот-вот побежим…
— Кто принял командование?
— Заместо вас теперь командир первого батальона.
— Да, капитан Голубев! Где он?
— Сейчас только были здесь.
— Почему здесь, а не там?
— Не могу знать.
— Позовите его.
Через несколько минут в дверь землянки, низко пригнувшись, вошел рослый, широкоплечий капитан Голубев. Он был без фуражки. Волосы всклокочены. На правом плече, на защитном погоне, — кровь. Кровь размазана и по щеке.
— Что с полком?
— Нас отбросили, и противник перешел в контратаку. Резервы исчерпаны, патронов мало. Очень плохо!..
Лицо у Голубева было измученное, полубезумное. Голос срывался.
— Вы ранены?
— Пустое… царапина…
— Почему же в таком случае вы здесь, а не там, где вы нужны? Не в бою?
В глазах капитана сверкнули отчаяние и злоба.
— А вам какое дело? — вдруг истерически закричал он. — Теперь полком командую я, а не вы! Вы не имеете права спрашивать у меня отчета в моих действиях… Я за них сам отвечаю!