— Как, — ответствовал Сидней, взяв за руку пленника, — ты не хочешь любить меня? Я агличанин, ты мне кажешься рожденным во Франции; но для Сиднеева сердца нет на свете сем врага. Он тебя утешит, он друг несчастных.
— Есть друзья на свете? Ах, государь мой! я столько жил... Душа моя скорбию отягчена; ты видел меня в бешенстве, ты видел, как я метался на людей... Они сделали меня варваром.— По сих словах полился источник горьких слез из очей сего неизвестного человека. — Нет, я не злодей, — говорил он, — я не чудовище, я имею сердце... Я его имею, и вот мое несчастие... — Сидней его обнимает.
— Ободрись, — говорит ему, — душа моя тебе отверста; без сомнения, жестокость сия тебе неприлична; я усмотрел душевное свойство твое сквозь твоея лютости; оно изображено было на лице твоем, обезображенном текучею кровью.
— Далеко, государь мой, — отвечает ему чужестранец, — далеко от того, чтоб я был бесчеловечен; суди о моем отчаянии. Я принужден стал себя унизить до того, до того ожесточиться... Я сам себе ужасен. Люди, недостойные сего имени! Вы знаете, создан ли я был любить вас!
— Но скажи мне, — говорил Сидней, — где ты жил? Не в лесах ли между чудовищ?
— Ах, если б жил я только с ними! — прерывает пленник. — Но нет. Я жил между людьми, жил в самом Париже.
Великодушный агличанин нечувствительно привлек его к повествованию его несчастий.
Позвольте, господа, поднести вам по рюмке вина и выпить мне самому. Послушайте меня, вы узнаете Сиднея, прямого философа.
— Ты мне кажешься, — говорил ему пленник, — достоин того, чтоб я оправдался; узнай мои бедствия и рассуди, справедлива ль та ненависть, которую имею я и к людям и к себе.
Я родился в Париже. Родня моя жила в такой провинции, где дворянство не весьма достаточно. Отец мой приезжал ко двору искать себе места в военной службе. По многих затруднениях и досадах получил он желаемое и женился на благородной девице, которая была сколь прекрасна, столь и добродетельна. У них детей было много. Старший был я. Один из братьев моих умер с оружием в руках. Мать моя не могла перенести сей печали. Она оставила отца моего с сыном и дочерию в небогатом состоянии. О первых годах моих говорить мне нечего. Я родился чувствителен, и сие самое было основанием всех моих несчастий и печалей. Душа моя изображалась на лице моем и изъявляла ложность и человечество. Я воспитан был с такими мыслями, что добродетель, честность, чувствительность могут делать людей благополучными, что люди снисходительны и усердны утешать ближних, одолжать их и делать им вспоможение. Едва вышел я из младенчества, как стал иметь уже в руках моих книги. В сих-то обманчивых зерцалах учился я познавать род человеческий. Я читал в них, что есть на свете герои мудрые, сердца благодетельные, друзья ревностные, — словом, что есть люди, и душа моя восхищалась сей прелестною мечтою. С такими мыслями, с таким чувствием вошел я в свет. Природа моя, некоторый вкус к химерам, называемым науками, кои хотя в большей части людей умерщвляют чувствование, но во мне питали и умножали оное, желание мое нравиться другим, необходимость любить все то, что меня окружает, наконец, мое чистосердечие составляли титлы, кои принес я с собою в сообщество и коим придавал я некоторую цену. Я не много медлил поверить всем обманам жизни сея. Верил я великим людям, друзьям, благодетелям, честным людям, сердцам сострадающим, душам благородным, кои любят добродетель для нее самой; словом, я верил всему, чему быть надлежало... и чего нет на свете. Весьма малый достаток отца моего истощался вседневно. Сестра моя вышла за дворянина, который, не будучи богат, наслаждался спокойным состоянием. С жизнию возрастало в душе моей отвращение к тому, что называется наукою делать свое счастие. Может быть, я и слишком разборчив был в способах снискивать благополучие, и я думал, что друзья мои (ибо в них я почти веровал) порадуются, видя во мне сие благородное свойство. Я старался заслужить их доброе обо мне мнение, которое они мне слишком и изъявляли; а особливо старался я заслужить собственное мое о себе самом удовольствие, которое, казалось мне, стоит не менее других. В знатнейшие дома вход мне был отворен. Я ничего не скажу вам о женщинах. Я на них менее жалуюся, нежели на мужчин: они умеют и самые величайшие свои недостатки украшать приятностями; легкомыслие их и ветреность извиняются их прелестьми; по крайней мере имеют они наружный вид человечества и кротости, который исправляет то, чем худые дела их возмущают. Еще любил я другую мечту. Думал я, что, будучи богату, не надлежит вкушать и знать иного счастия, как только то, чтоб быть другим полезну и делать благодеяния.