Изо всех братий моих Симеон и Рувим паче всех были ко мне злобны; я медлил описати их тебе, и если б мог я сокрыти дела их, не стал бы я и о свойстве их вещати. О, коль много жалею я Симеона! Сколь ни люты мне мои несчастия, но с его страданием равнятися не могут. Первые мои годы текли хотя в веселье, но он с самого рождения своего, кроме горести, другого чувствия не знает; удаленный от дражайших друзей моих, размышляю я о взаимной нашей горячности, и в бездне зол моих вкушаю я еще приятности любви; но дружество никогда смягчити не могло Симеона, никогда очи его не проливали тех радостных слез, кои сердце предпочитает смехам. Всегда мрачен, всегда скорбен, ищет он уединения; черные власы его умножают природную его бледность; в юности видны на челе его морщины; никогда не воспевал, никогда не брал он в руки свои лиру; взирал на цветы и на восход Авроры без сердечного веселия. Хотя он и не старший был из моих братий, но толикую имел в них силу, что все они чли его своим начальником. Рувим, старший из всех, ненавидел меня с большею хитростию.
Прости слезам моим, коих я сдержати не могу: я достигаю еще до единого случая, коим я навек должен был стать благополучным.
В тот самый день, когда торжествован был описанный мною праздник, и тот самый час, когда отец мой увенчал меня цветами, пришла в дом наш младая пастушка, именем Селима; лицо ее было покровенно, но стан ее и хождение привлекли на нее всех взоры. Она приступила ко Иакову. «Почтенный старец! — вещала она. — Неволею смущаю я твое веселие, ты видишь пред собою несчастную сироту, происшедшую от колена Нахорова, брата Авраамля. В пеленах сущи лишилась я своего родителя; ныне затворила я очи матери моей. Не столько ее веление, сколько слух о добродетели твоей привлекает меня в сии места; дерзаю я просити тебя: буди помощником юности моей. Отрешь ли ты слезы мои, и, соглашаясь облегчить печаль мою, позволишь ли ты мне отцом моим тебя называти?»
От произношения гласа ее вострепетало мое сердце; алчущий взор мой хотел проникнути покрывало ее, видети уста, толь нежно нам вещающие. Но в какое пришел я изумление, когда, слыша Иаковле согласие, открыла она лицо свое! Цвет, который слезами Авроры орошен, расцветает и являет вдруг и прелести и благоухание свое, есть слабое изображение того, чем представилась нам юная Селима. Слезы ея, как сребряный источник, текли по ланитам на грудь ее; прекрасная рука ее отирала их белыми власами. Первый взор ее обращен был ко Иакову; потом очи наши встретились друг с другом, и возмутился дух наш. Я, приступя к ней, вещал: «Небеса исполнили все мои желания, я часто просил у них сестры». Между тем, сие приятное имя уста мои произнесли неволею, и я приметил, что оное изъясняло слабо мое чувствие. Она проводила нас к долине, где праздник мой был торжествован; тамо очи наши часто друг на друга устремлялись, и, когда она свои потупляла, я еще на нее взирать не преставал; лира моя осталася в руках моих безгласна. До сего дня сердце мое знало токмо сыновнюю любовь и братское дружество; не знал я, какое было сие новое во мне чувствие, но оно мне толь приятно и толь властительно казалось, что я не ведал уже сам, любил ли я что-нибудь на свете до сего дня».
При сих словах Далука не могла скрыть смущения своего сердца. «Я во зло употребляю милость твою, — рек ей Иосиф, — но я предаюсь воспоминанию то лютых моих зол, то прешедшего блаженства».
«Продолжай, — вещает она с притворным спокойством, — не оставляй ни единого обстоятельства... Я страшусь того, чтоб Селима не была источником всех твоих бедствий... Но, может быть, вселенная ею в тебя страсть продлилася недолго?» В то же время устремила она на него взop свой, и коем беспокоющее ее любопытство изображалося.
«Близ нашего дому, — повествует Иосиф, — есть сокрытая долина, окруженная холмами, с коих рука моя собирала множество цветов прекрасных; чистый источник под прелестною древес тенью протекал сию долину: тамо было мое дражайшее убежище; я стал чаще ходить в него с тех пор, как душа моя новым чувствием смутилась. В единый день, когда стадо пасомо было по брегу сего источника и когда предался я приятному размышлению, взял я лиру мою и хотел воспеть по-прежнему цветы, кустарники или самую Аврору, но я не мог ничего произнести, кроме воздыханий, лира моя выражала оные, и имя Селимы как бы само собою приходило во уста мои; сии воздыхания и сие имя составили новый и пленяющий глас, повторяемый источником во своем течении. Когда, устремя очи мои на текущий поток, сей глас я произносил, тогда вдруг узрел я в прозрачных водах образ Селимы; самый источник казался мне тещи с меньшим стремлением, не хотя возмутить сего дражайшего изображения; приятное восхищение меня объяло; я возвел очи мои и увидел самую Селиму: прелестный румянец украшал ее ланиты, пленяющая робость написана была на очах ее; сия была та счастливая минута, в которую клялся я любить ее вечно и приял из уст ее таковую же клятву.