Пришед в сень свою, Иосиф отер слезы свои, кои чаял впоследние проливати о несчастии своем. Он заснул, лаская себя приятнейшею надеждою, и от начала его рабства сей был первый раз, в который сон затворил спокойно его очи: уже лестные видения приводили его в объятия родителя и возлюбленной. Среди сих радостных изображений он пробуждается и выходит из сени своея.
Солнце восходило позади черныя кедровыя рощи и оную, казалося, златом лучей своих зажещи. Вся роща, небесным огнем оживленная, дышала благоуханием, которое зефиры по полям разносили, а из среди сего убежища слышно было приятное птиц пение, исходящее как бы с того краю горизонта, где дневное рождается светило. Сие прелестное и величественное зрелище пленяет сердце Иосифово; он устремляет на оное взор свой и в то же время обоняет умащенный воздух и пению внимает. Как некто, мнящи свобождатися от долговременныя и жестокия болезни, чает видети всю природу с собой оживляющуюся, предается тем видам, на кои долго взирал он нечувственным оком, и, между тем, не ведает того, что наслаждается он единым только блеском здравия, — тако Иосиф предается тем чувствованиям, для коих душа его долгое время была затворенна. «О солнце! - возопил он с восхищением. — Ты, кое освещаешь последний день моего пленения, я могу на первые лучи твои ясным воззрети оком; я moгу, не проливая слез, зрети tаmo твое сияние, где ближние мои собранны. Приятная Аврора! ты не явишься более, не внемля моим песням!»
Между тем, день сей почти уже протек, и нетерпеливый Иосиф в пустынной своей сени ожидал еще того, что придут разрешити его оковы; хотя нощь распростерла уже свои мрачные завесы, но он, казалось, хощет еще продолжити день тот, который чтил он днем своей свободы. Он не прежде удалился, как самая глубокая темнота на земли воцарилась. Наутрие томлен он был равным ожиданием. Множество протекло дней, а он еще рабом остается. Наконец исчезает его надежда, погасает в сердце его радость, и мрачная тоска объемлет паки его душу; но поступок Далуки казался ему дивен. «Увы! — вещает он. — Так и самые слезы суть обманчивы, залог чувствительныя души к нашему бедствию!»
Далука, не возмогши укротити жестокую страсть свою, испытывала силу отсутствия. Не может она оставить своего сельского жилища, но, заключа себя в чертоги и сада свои, убегает она тех мест, где могла бы встретиться с юным невольником. Тщетные старания! Сей приятный образ последовал за нею и в самое дальнейшее уединение. Зефиры, на листвиях играя, производят ли тем приятность ее слуху, — она чает слышати прелестный глас Иосифа. Если во время нощныя тишины соловей жалостно вспевает или источник с томным протекает журчанием, то кажется ей, что жалобы и воздыхания Иосифа слух ее пронзают; тогда упрекает она себя в том, что, вместо прекращения толиких бедств, она их умножает и новые слезы ему приключает. Часто, не ведая сама, идет она к Иосифовой сени, но, вдруг в себя пришед, возвращается оттоле. В единый вечер, достигнув до самыя тоя рощи, восхотела она бежати сего места, но вдруг непобедимою силою тамо удержана стала; душа ее, как бы исчерпанная многими колебаниями страстей, силе любви уступает. Трепещущими стопами приближается она к уединенной сени; луна освещала робкое ее хождение. «Богиня! — возопила она, устремя взор на сие светило. — Несмотря на бледный огнь свой, непорочна и свирепа, не могла и ты от любви защититься; ты сошла с небес, и пастырь привлек тебя ощутить все ее приятности. Я, равно как и ты, мое величество слагаю и простого люблю пастыря. Способствуй моим желаниям: ты оными сама исполнена была; сотвори, да не будет мой нечувствен любовник».
В самое то время приближилась она к сени; несмотря на природную гордыню сердца своего, трепещет она в присутствии невольника. Внезапное ее пришествие удивляет Иосифа. «Конечно, — рек он ей, — приходишь ты ко мне возвестити мою свободу. Прости моим подозрениям: я чтил себя забвенным тобою».