Наконец-то стали добираться мы до «кил»…
— Вы, гражданин, рассказываете забавные вещи, вас интересно послушать, но давайте обсудим серьезно. Когда в старое время люди кочевали, было понятно — почему.
— Я, парень, в старое время никуда дальше своего города не ездил. Не знал, что там и есть за Воронежем.
— Ну, вам, может быть, не приходилось, а вообще-то ездил народ. Нужда, безземелье, неустройство в жизни. Но сейчас — другое положение. Всюду колхозы, земли достаточно, машин много. Везде можно одинаково хорошо устроить жизнь. Зачем же искать лучшего на стороне? Что значит — хороший колхоз? Это значит — люди там крепко поработали, годами наживали хозяйство, приводили в порядок землю, строили много. А вы — на готовое едете.
— Наживали? А мы, парень, не наживали?..
Я, видимо, затронул больное место в душе воронежского Колумба. Добродушная улыбка сбежала с его лица, густые морщинки на переносице и под глазами разошлись, и я увидел его глаза — холодные, серые, трезвые.
— А я не наживал? Я двенадцать лет у отца хребет гнул да сам восемнадцать лет хозяевал. Приедешь, бывало, в город на базар, и стакана чаю в столовой не выпьешь: это ж, рассчитываешь, пятак надо заплатить. Ночей не спал. Сам себя на лобогрейке к седушке привязывал, чтоб не свалиться под косу. И кому ж, спрашивается, наживал? Куда все девалось? В колхоз отдал. Забрали все до щепки! Так что же опять я должен наживать! И тогда — я, и теперь — я? Хватит с меня, нету дураков!
— Вот так бы и говорили… Долго же вы вспоминаете, что отдали в колхоз! Десять лет прошло. Должно быть, немало было кой-чего?
— Много, мало — мне хватило бы. И детям бедствовать не пришлось бы. А теперь нет ничего. Вот, как видишь, весь тут… Ты чего спрашиваешь? Может, думаешь — раскулаченный я? Нет. Кабы кулак был — не приняли бы в колхоз. Хочешь, документы покажу? Не надо? Ну, не надо. Я колхозник с самого начала, с тридцатого года. Только мой колхоз — от того места, где восходит солнце, до того, где заходит. Как у цыгана двор. — На его лицо опять легла маска добродушной веселой разухабистости. — А впрочем, парень, об чем мы с тобой спорим? Нажил, прожил — черт его бери! Богачу-кулаку и с казной не спится, бедняк гол как сокол, поет, веселится. Было мое, стало народное, и я — народ, стало быть — хозяин. Челове-ек про-хо-одит, ка-ак хо-зя-ин!.. Дорогая! Еще кружечку!..
А вот еще один. С этим я встретился на станции Лабинской, в предгорной части Кубани, где мы вместе ожидали за вокзалом автодрезину, курсировавшую по недостроенной железнодорожной ветке в горы.
Переселялся он с Украины, с Черниговщины, в одну из станиц, расположенных в верховьях Урупа.
— Пишут — гарно там. Пять автомашин имеют, электрическую станцию строят. Худобы богато, конеферма. Серебряную медаль получили на выставке за животноводство, — говорил украинец, мешковатый, угрюмый человек лет сорока. Он сидел на рельсе, сгорбив плечи, упершись локтями в колени, накручивал на палец ус. — Брат мой там с прошлого году и еще есть наши люди… А у нас дюже бедный колгосп, прямо гола земля, як получили от государства землю, так ничего на ней и не построили…
Он пустился в такой далекий путь впервые. Это было видно по багажу. Под насыпью железнодорожного полотна, на молодой весенней траве навалена была куча хлама, привезенного с Черниговщины: поломанные табуретки без ножек, кадушки с прогнившими днищами, деревянное стиральное корыто, узлы с перинами, на узлах — большой фанерный ящик, в котором скреблись куры. И, кроме всего, привязанные бечевочками за шеи к узлам, бродили взад-вперед по траве два кота.
Жена украинца — он звал ее Настей, — полная, круглолицая, с ясными голубыми глазами, сидела на узлах и с детским любопытством, открыв рот, осматривала все вокруг: маленький маневровый паровозик, подталкивающий вагоны к разгрузочной площадке, станицу, начинающуюся сразу за вокзалом, степь кубанскую, снежные горы, белеющие вдали в светлой прорези туч.