Васька растворился в темноте, громко звякнул засов, и тут же зачмокали копыта.
— Иди на сеновал! — крикнул Васька, на мгновение придержав возле меня лошадь. — Я скоро!
— Нет! — крикнул я. — Возьми меня!
— Да что ты! — воскликнул Васька и поддал сапогами в лошадиные бока. Конь всхрапнул и метнулся вперед.
— Васька! — крикнул я отчаянно. — Васька!
Залилась, зашлась в хриплом лае собака за забором.
Васька остановился. В три прыжка я догнал его.
— Чо орешь? — прохрипел он, но протянул руку.
Я вскарабкался на лошадиный круп.
— Держись крепше! — велел Васька, и мы помчались.
Впечатление было такое, будто мы летим по воздуху: земля, деревья вокруг только угадывались; одно небо, ставшее зеленоватым от приближающегося рассвета, плыло где-то над головой.
Обратная дорога к вечерке оказалась странно короткой, за кустами снова замельтешил огонек, Васька пробормотал злорадно:
— Поспели.
На опушке, за деревьями, он остановился и велел мне слезть. Разминая затекшие от неловкой езды ноги, я переступал перед конем и слушал Васькины наставления:
— Иди вон в тот куст, — приказывал он голосом командира. — Как я поскачу обратно, не мешкай, выбегай сразу…
Я кивал, не понимая ничего толком, костер и гармошка пугали меня. Ясно было, что Васька затеял что-то отчаянное, и как эта затея обернется, еще вопрос.
Словом, предстояли новые испытания, может, еще одна драка, и я, кивнув, опять подобрал с земли дрын, на этот раз покрепче.
Васька подвел коня к кусту, дал ему передохнуть, потом воскликнул глухо: "Ну!" — и ударил пятками в лошадиное брюхо.
Он мчался к костру молча, прижавшись к лошадиной шее, и на вечерке не сразу заметили стремительно скакавшую черную лошадь. Ее увидели слишком поздно. Гармошка умолкла, плясуны кинулись врассыпную, а Васька промчался прямо через костер, разметав пылающие поленья.
Все, что произошло дальше, походило на битву под Бородином. "Смешались в кучу кони, люди…" Конь был, правда, один, но он стремительно носился, громко ржал, становился на дыбы и снова скакал. Казалось — коней много.
Под березкой, в свете угасающего, разметанного костра мельтешили тени парней, девки визжали, словно их режут, и над всем этим, над разбегающейся толпой, возвышалась мрачная Васькина фигура.
Иногда он замахивался и делал такое движение, словно рубил кого-то саблей. Я догадался — это был кнут. Он торчал из голенища Васькиного сапога, когда я взбирался на лошадь.
Сражение оказалось кратким и победным. Парни, обгоняя девок, разбежались, костер утих, один только мальчишка-гармонист остался на месте, обхватив руками гармошку и вжавшись в березу. Его Васька не тронул.
Сделав последний, прощальный круг по полю боя, Васька остановил коня, оглянулся и, привстав в стременах, засвистел — долго, пронзительно и победно.
Небо уже совсем поголубело, темнота развеялась. Мы встречали утро победителями.
Руки у меня дрожали, словно это я, а не Васька рубил сейчас противников. Я сидел, обхватив Ваську за живот, и слышал ладонью, как гулко, молотом, стучит его сердце.
Поставив коня, Васька закрыл засов. Темнота все расступалась, и я увидел, как он засунул в петлю здоровый ржавый гвоздь.
— Гляди! — показал он мне, когда мы уходили от конюшни.
На лавке сидел пустой тулуп. Палка подпирала воротник, и в темноте тулуп походил на сторожа.
— Вот хитрая старуха! — покачал головой Васька. — Ночью спит, а под утро выходит.
Домой мы пробирались задами. Васька шмыгнул в ограду первым, за ним шагнул я.
— Кхм, кхм! — откашлялся кто-то в полумраке.
Мы вздрогнули. На крылечке сидели тетя Нюра и Семен Андреевич.
Васька затоптался, растерявшись, и вдруг сказал:
— Здрасьте!
— Здрасьте, здрасьте! — ответила тетя Нюра, поднимаясь. — Вот я тебя вожжами-то! — Но, заметив наши синяки и разбитые губы, села снова. Господи! Господи! Никак на вечерке гуляли?
— Ну мы им там дали! — весело отозвался Васька, приходя в себя.
Семен Андреевич засмеялся.
— Вот видишь, Нюра, — сказал он, — а ты горюешь! Раз парни на вечерках дерутся, значит, ничего! Значит, еще жить можно!..
Рано утром Васька больно ткнул меня в бок. Я крякнул, оторвал голову от подушки и, падая снова, не в силах бороться со сном, услышал, как в ограде прощается Семен Андреевич.
— Спасибо за хлеб-соль, — говорил он тете Нюре, — поехали странничать далее. На обратном пути заглянем еще, обутки раздать заеду, которые приготовить не успел.
— Милости просим, — ответила тетя Нюра. — Милости просим.
Я едва поднялся. Закрывая глаза, я жевал хлеб, запивал его молоком и думал, что все-таки уговор дороже денег: сам же я просил тетю Нюру взять меня на жатву.
Она уже собралась, сложила в куль три круглых хлебных каравая, еще горячих, как мой кусок.
— Нравится хлебушко-то? — спросила тетя Нюра, снисходительно улыбаясь мне.
— Горячий еще, — ответил я.
— Твоя работа.
Я не понял.
— Ну, ты клевер-то вчера брал? — спросила тетя Нюра. — Так хлебушек этот из муки с клевером, травяной.
Я взглянул на кусок. Хлеб как хлеб, только черней, чем в городе. Откусил еще, разжевал внимательно. Нет, конечно, не то, жесткий какой-то и горький. Но тете Нюре не сознался.
— Хороший, — подтвердил я, удивляясь: никогда не думал, что хлеб из клевера бывает.
Вот мы и расставались с Васькой: я уходил, а он оставался. Тетя Нюра наказывала ему:
— Ты тут домовничай, бабушка-то на памятник идет. С Макарычем не ругайся. Мы, может, неделю не будем…
До полевого стана — несколько шалашей, укрытых сеном, возле которого чадил костерок, — мы добирались больше часа, и, когда пришли, жатва была в разгаре.
Тетя Нюра, повязав низко на лоб платок, сразу ушла в поле. Я присел у костра.
Клонило в сон. Ночное приключение не выходило из головы, но теперь я думал о нем улыбаясь. Мы победили, и пусть я в этой победе был только свидетелем, победа была за нами…
Сзади зашуршала трава. Я обернулся. На меня испуганно глядела Маруська, та самая Маруська, которую я осрамил возле речки.
— Ты что тут делаешь? — спросил я удивленно.
— Кашеварить помогаю, — ответила Маруська.
И тут же из-за шалаша вышла дряхлая старуха. Она волокла по земле черный чан, до блеска натертый изнутри.
— Давайте помогу! — сказал я, шагая бабке навстречу, но та отмахнулась.
— Вы лучше подберите еще хворосту, а то не хватит, — сказала скороговоркой Маруська и проглотила слюну.
Маруська повела меня за собой, в полчаса мы натаскали огромный ворох сучьев, я отряхнулся и пошел в поле, проведать тетю Нюру.
Я шагал, бодро насвистывая, и вдруг увидел, что какая-то старуха с серпом упала на колени. Я подбежал к ней, схватил за руку, чтобы помочь, но старуха повернула ко мне усохшее, плоское, как доска, лицо и спросила бойко:
— Да ты чо, касатик?
Только сейчас я заметил, что бабкины ноги обмотаны мешковиной и обвязаны бечевкой.
— Ты чо, милок? — повторила бабка, и карие глаза ее блеснули. — Да не-ет, — протянула она, понимая меня, — это я так работаю! Спина-то меня не держит, стара стала, вот и приладилась! — Она двинулась вперед на обмотанных мешковиной коленках, ловко подсекла серпом колосья, словно ковшиком воду зачерпнула, и сложила пучок рядом.
— Так вам не надо помочь? — растерянно опросил я.
— Не, не, паренек, я настырная, я и так пожну, еще басчей выйдет, чишше.
Я пошел дальше. Бабкина голова скрылась в колосьях, а я все оборачивался и не мог поверить себе. Никак не мог поверить, что человек может так работать.
— Николка! — обрадовалась тетя Нюра, с трудом разгибая спину. Поглядеть пришел? — В одной руке она держала серп, блестевший на солнце.