Выбрать главу

Наташа повернулась к нему. Глаза ее горели мрачным светом.

— Кроткая, тихая, безответная? — выдавила она. — Плохо ты меня знаешь, Петр Иванович!

— До свиданья, Наталья, поеду, пора мне.

«Вот еще одну свернул, — подумал он. — Зачем?»

Два дня пил без просыпу Петр Иванович, молчал, курил или смеялся глухо. Домашние смотрели на него со страхом.

5

И потянулись дни, полные тоски. Наташа ждала отца, Лешку, просыпалась от каждого цокота подков, от каждого стука, все думала: он!

Раньше еще мечтала о тихой жизни: вот пройдет, пронесется буря-война, и она родит сына, весь он будет в отца, и так спокойно зажурчит сверчок в их хате.

Она еще думала, что просто некогда парню заехать в село к своей любушке — гуляет с отрядом на далекой стороне.

Теперь чего же ждать? Ушел, делу своему изменил, ее бросил. Забыл любовь, клятвы, совесть потерял.

Подлец!

Теперь что же думать о нем? Другую целует-милует, солнышком кличет, у нее ночи ночует, ей на грудь кладет свои кудри…

Беременная, опозоренная, одна, одна в этом залитом весенним солнцем мире…

«Боже мой, что делать мне? Как буду жить, как выкормлю сына? И бати нет, убили батю!»

Аксинья жалела Наташу, а та не хотела принимать ее ласк, чуждалась, молчала.

«Боже мой, что делать мне? Или повеситься?»

Так день за днем, ночь за ночью, и некуда пойти, некому выплакать слезы, да их и нет, сухость во рту, жжет сердце, болит голова.

В церковь бы пойти, помолиться. Не пойдешь, у баб колючие взгляды, злой шепот их несется вслед Наташе:

— Потаскушка, ни баба, ни девка! Сучка!

«Лешка, Лешенька, что ты наделал! Хоть бы глазком единым на тебя посмотреть, хоть бы одно слово услышать — поняла бы, любишь или нет».

Иногда решала:

«Не люблю, постыл он мне, всю мою жизнь исковеркал. Забуду». И старалась думать только о ребенке, что бился под сердцем, просился на волю, милый.

«Да рано еще, погоди стучать маленькими ножонками, погоди, ненаглядный, не спеши. Мир хмур, неласков, и отца у тебя нет, сгинул, пропал твой батька, и дед твой лежит в земле черной…»

Но не выгнать из сердца Лешку, вставал, как живой, вспоминались ночи в омете, его руки, его губы, весь он, настойчивый, бурный, жадный, родной Лешка.

Росла ненависть к людям, что сманили его к себе.

Слышала Наташа в детстве: если паука убить, тридцать три греха простится.

«Лешку пауки заманили, — думала она, — может быть, пьют его кровь!»

«Если бы этих пауков бить, сколько за каждого грехов простится? — спрашивала Наташа сама себя, стоя на коленях перед образом. — Сколько простишь, господи, ты мне грехов? Кровь человеческую простишь ли? Грех мой с Лешкой забудешь ли?»

И билась лбом об пол.

Одна.

Окна смотрят в туманное утро. И кажется Наташе: в каждое окно Лешка смотрит, смеется, манит пальцем, что-то говорит, а что — не разобрать.

— Да громче, громче, не слышно тебя! — кричит ему Наташа, а он все смеется и говорит-говорит непонятное, но такое, что, если услышать, разом кончатся муки и терзания, пройдет черная тоска, сердце забьется легко и радостно.

Окна смотрят в туманное утро. И ничего за ними нет, кроме пустынных улиц, ничего за ними не слышно.

Часто Наташа уходила на огород, сидела в омете, пальцами перебирала солому, ничего не видя. Застывали воспаленные глаза, лишь пальцы перебирали соломинку одну за другой, быстрей, быстрей.

В таком же полусне делала все по хозяйству: топила ночь, варила обед, доила корову.

И шли дни: то тянулись так, что разрывалось сердце, хотя бы ночь поскорей, то бешено мчались — куда?

Постойте, часы, не летите так быстро, дайте вздохнуть, дайте подумать, решить: что же делать, как быть?

Иногда наяву Наташа бредила расправой с пауками, бросалась на стены, ловила пустоту, смеялась сухим, черствым смехом. Потом часами сидела, не двигаясь или раскачиваясь, и повторяла одно и то же:

— Убью, убью, убью…

Вскакивала и кричала:

— Ага, попались! Где мой Лешка, куда дели? Оплели, погубили, высосали кровь? Проклятые!

Редко возвращалась ясная мысль. Тогда приходили слезы. Наташа горько плакала, придумывала Лешке новые ласковые имена и прозвища, и становилось легче.

Ночью видела она один и тот же сон: будто на лугу, среди желтых цветов, в ясный день видит она Лешку. Тот идет к ней, и так хочется Наташе его видеть, так хочется, сил нет! Так хочется много-много ему рассказать, очень важное, очень большое. Она идет к нему навстречу и обмахивается платком… До чего же жарок день! А Лешка совсем близко, еще единый миг — и она возьмет его руку, прижмется к нему, расцелует… Но ноги вдруг прилипали к земле, наливались тяжестью, не поднять их, не переступить, каждый шаг — неизъяснимая мука. Но каждый шаг — к нему, с каждым шагом он ближе! Со стоном поднимает она ноги, и все труднее, все труднее идти, боже, какая мука! А он уже рядом, руку протянул…

И… сгинул!

Блещет звезда, заглядывая в оконце. Аксинья стонет и скрипит во сне зубами. Петух закричал; росно, прохладно, над речкой повис пар.

Глава десятая

1

Пятого марта в Каменку прискакал гонец.

Загнанная лошадь его закачалась, едва он успел взойти на крыльцо штаба, и пала.

Конник был бледен, одежда его была покрыта грязью, клочьями вылезли из-под шапки волосы.

Он вручил Антонову пакет от Горского.

«Второго марта, — читал Антонов вслух письмо собранному наспех активу, — в Кронштадте образовался временный революционный комитет матросов, красноармейцев и рабочих, который объявил себя властью. Генерал Козловский принял командование обороной крепости. Восстание требует созыва Учредительного собрания, Советов без коммунистов и свободной торговли. Армия во главе с Ворошиловым послана на усмиренье».

— Я был в Кронштадте, — закричал Антонов, — не возьмут, суки, матросов! Братцы, скачите по селам и деревням, объявляйте весть!

И загудели в селах набаты, созывая народ, и пронесся от края до края клич: «Наш Питер! Конец коммуне».

По улицам ходили разодетые люди, густо перло самогонным духом — пили ведрами.

— Теперь хлеб нечего беречь, раз власть на всей Расее наша!

Девки, озорно играя плечами и притопывая, пели прибаски:

Ах, подружка, моя дружка, Ты послушай мое горе: Мой миленок ненаглядный — Он матросом ушел в море…

А другая отвечала:

Ах, подружка, моя дружка, Я сказать тебе посмею: Горя нету — твой матросик Завоюет всю Расею.
2

В Дворики в самый разгар гулянья приехал из Каменки матрос Бражный из сторожевского Вохра. У братвы его шапки с зелеными лентами, брюки клеш, вооружены до зубов, лошади — огонь! Они скакали по селу, помахивая плетьми, заигрывая с девками, орали похабные песни. Около двора Данилы Наумовича их остановил начальник милиции Илья Данилович:

— Батька к обеду приглашает.

Бражный поломался для важности, но согласился; братва двинулась в дом. Данила Наумович надел суконную синюю поддевку, навесил медаль, — он тоже не лыком шит, у государя императора с другими волостными старшинами побывал, удостоился высокой милости. Сапоги его скрипели и пахли дегтем, всех своих дочерей и снох — розовых, сытых — усадил Данила Наумович за стол. Меж ними разместились матросы, прижимались к ним, гладили толстые ляжки, потели.

Первый стакан поднял Данила.

— За победу, братья матросики, — елейно сказал он, — чтобы, значит, во веки веков!

— Ур-ра! — гаркнул Бражный и ущипнул жену Ильи.

Та взвизгнула. Илья нахмурился, но сдержался: пойди скажи поперечное словцо дорогим гостям!

— Кронштадт — это ж что?! — похвалялся Бражный, никогда ни в Кронштадте, ни в матросах не бывший. — Эт-то же крепость, бастион… Да там братва своя в доску. Р-раз — и вся Россия к чертям, два — и нет ничего! Вот что такое Кронштадт! — заключил он.