Выбрать главу

— Ну, что все-таки новенького в литературе, — говорит о. Дмитрий, прихлебывая крепкий, красно-черный чай. — Помню, бывало, в семинарии своекоштные притащат «Русское богатство» — я-то в интернате жил — уляжемся спать; надзиратель пройдет, все успокоится, тогда осторожно подымаемся, составляем в круг стулья, покрываем сверху одеялами, забираемся туда, — вроде сени Моисеевой, — зажжем свечку и читаем. Дебаты, споры, забудемся, такой крик подымем, святых вон неси. «А-а, голубчики!..» — и накроют, ну и расправа. Жестокие были времена!

— Галечка, ты совсем ничего не кушаешь. Положи-ка, положи себе каймачку, Лидочка, ты устала, прилегла бы, может.

— Нет, мамочка, я посижу с вами, — сказала девочка, и в сумерках глаза ее казались еще больше, будто всматривались широко открытыми в неведомое ей прошлое отца и матери.

Полупотухший самовар внезапно запел тоненько и унывно, а матушка заволновалась:

— Где крышка? Где крышка?

И, когда прикрыла и самовар смолк, сказала:

— Не к добру.

— Покойника боишься, что ль? — сказал отец Дмитрий.

— Покойника не покойника, а нечего об этом талдычиться, талды — талды... из пустого в порожнее, не люблю.

Да вдруг вспылила:

— Вечно ты, отец, с глупостями!.. Лампу надо зажечь, совсем темно.

— Не надо, — сказал о. Дмитрий, поднялся, взял гитару со стены и присел на диван, настраивая.

— Хоть бы лоб перекрестил, — сказала матушка, принимаясь убирать посуду.

Батюшка откашлялся, взял аккорд и запел:

Сре-е-ди-и до-о-ли-и-ны-ы ро-ов-ны-я

На гла-ад-кой вы-ы-ы-со-о-те-э-а...

Невысокая комнатка вся заполнилась бархатным голосом, мощным и ласковым и, может быть, печальным.

Эта старая, забытая, трогательная в наивности песня отозвалась сладкой болью не то воспоминания, не то сожаления, может быть, оттого, что батюшка, чуя огромную силу своего голоса, сдерживал и вмещал его осторожно и даже нежно в этой маленькой, пахнущей смолой и слегка ладаном уютной комнатке, где прошла молодость, где захирели надежды.

Ка-ак ре-э-э-кру-у-т на ча-а-а-са-а-а-ах...

Не видно выражения лица матушки, неподвижно сидящей в сумраке у холодеющего самовара с прижавшейся к ней Лидочкой; только в полном, слегка расплывшемся и от этого несколько неуклюжем силуэте ее — не то усталость, не то неподвижность раздумья.

«Нет, со мной этого никогда не будет...» — подумала девушка, сама не представляя, чего «этого».

Батюшка перестроил гитару и, помогая себе редкими аккордами, запел песню варяжского гостя из «Садко».

И это уже не батюшка, а в сумраке смутно виднелся высокий красивый семинарист, готовившийся поступить в университет. И не семинарист, а артист. И почудился партер, молчаливо залитый желтеющими лицами, скованный напряжением внимания, подчиненного бархатному мощному голосу певца.

— Ну, будет тебе, — недовольно послышался такой обыденный, простой и такой крепкий в своей будничности голос матушки, что он покрыл певца, — лампу надо зажечь. Ишь, темно. Никогда не пел, а то распелся, а завтра в Пузовку с побором чем свет ехать.

Звякнуло стекло, загорелась спичка, и окна угрюмо почернели.

Девочка смотрит на отца большими удивленными глазами, и они блестят. О. Дмитрий в черной люстриновой рясе, странно и неуместно сидящей на его большом могучем теле, вешает гитару на стену и гладит головку девочке.

— Иди, Лидуша, спать.

Галина шла по молчаливой улице. На краю лаяли собаки. Слева темным краем заслоняли звездное небо спящие избы.

«...А они милые — и батюшка и матушка... У батюшки глаза совершенно черные... И матушка... гимназистка... Как странно все...»

И опять всплыло ощущение противоречивости, — не так, как-то иначе представляла она деревенского попа и матушку, и белых гусей, и улицу...

«Как?»

Она не умела ответить.

С утра училище было набито ребятишками, мужиками, бабами. Толклись и на крыльце, и под окнами стоял гул голосов.

Несмотря на раскрытые окна, в огромном классе тяжко. Бабы вытирают уголком платка красные лица; мужики с колеблющимися на носу капельками пота скребут во взмокших волосах.

— Не напирайте, пожалуйста. Ведь так записывать нельзя, задохнешься.

Посреди класса среди обступившей толпы Галину почти не видно. Усталая, красная, она заносит за столом в разграфленную книгу.