— Прсс... выгонят... мм...лчи!..
Красные, задыхающиеся, они вытирали бежавшие от неудержимого смеха слезы и сопли и давили кулаками животы.
— Миш-ка... бу... дет... бр... брось... а то... — сквозь слезы едва выговаривал Ваня.
Публика стала обращать внимание на двух мальчиков, а сердитый господин, не поворачивая шеи и головы, лишь повел на них, скосив глаза.
Мальчишки глянули и покатились от хохоту.
На остановке кондуктор взял Мишку за ухо, и Мишка, вытянув шею и стараясь ущипнуть кондуктора, боком шел, чтобы не так больно было, и от пинка вылетел с площадки. За ним мелькнуло испуганное лицо Вани, которого, впрочем, кондуктор не тронул, вероятно благодаря козловым сапожкам, гладко причесанной голове и чистой одежде.
Трамвай покатился дальше, а Мишка кричал, показывая кондуктору шиш:
— Эй ты, белоглазая свинья!.. Слюни подбери!.. слю-уни!..
— Вы чего тут?
Грубый, повелительный окрик раздался над самым ухом, и в глаза бросилось сердитое усатое лицо городового в темной шинели и белых перчатках.
Мальчики пустились со всех ног и остановились, тяжело дыша, только за углом. С тем же однозвучным грохотом катились экипажи, и с неумирающим шуршанием шли тысячи людей. Проплывали, краснея на шляпах, яркие цветы, чернели цилиндры и котелки.
— А?.. Барыня-то... чай, еще больше надулась?..
И Мишка скорчил рожу, по его мнению, чрезвычайно похожую на барынину.
— А барин-то... в ведре... только глазами ворочает...
И снова их охватила неодолимая беспричинная веселость, неподавимый смех. Они шли, бесцеремонно толкаясь в движущейся чисто одетой толпе, присматриваясь к публике.
— Переломится... ей-богу, переломится, — торопливо говорил Мишка, поспевая за красиво одетой дамой с тонкой, сильно перетянутой талией. — Глаза вылезут, разрази меня гром, вылезут!.. — И Мишка, забегая, старался заглянуть ей в лицо, действительно ли вылезают.
— Мишка, будет, нехорошо! — придерживал за рваную рубаху Ваня. — Будет, а то опять городовой.
— Какие все ядреные, да лобастые, да краснорожие!.. Жрут здорово!..
— Мы тоже хорошо едим: по праздникам завсегда пирог, по четвергам — кисель.
Мишка остановился, торопливо развязал веревочку от штанов, деловито перетянул живот, опять завязал, а публика продолжала двигаться, обходя и мельком и пренебрежительно взглядывая на мальчиков.
— Жрать захотелось... Будет у меня живот, как у энтой осы. Должно, она тоже с голоду...
— Не-е... в корсете. У господ все в корсете.
И они опять шли. Теперь они перестали смотреть на публику, а все чаще и чаще останавливались перед гастрономическими магазинами.
Сквозь колоссальные стекла желтели громадные сыры, белели всевозможные жестяные коробки с консервами, стеклянные банки с огурчиками, с маринованной рыбой, гирляндами висели колбасы; прижав ноги, лежали зажаренные, вкусно темневшие, даже через стекло соблазнительно пахнувшие утки.
Мишка подолгу стоял и смотрел. Мысленно с трудом поднимал огромный, как колесо, желтеющий сыр и, ощутив всю его тяжесть, опускал на пол, свирепо запускал в него зубы и долго и с наслаждением жевал. Потом вытаскивал рукой из банки огурчики, маленькие превкусные огурчики, очень похожие на выкрашенные небольшие камешки, потом тянул из банки за хвост маринованную рыбу, которую ел с головы, потом...
Ваня дергал его за рубаху:
— Пойдем... чего стоять?..
— Фу, да постой!.. — И принимался за самое вкусное и самое любимое — за колбасу.
Он ее откусывал прямо на весу, подняв голову, сначала копченую, которая так чудесно пахнет дымком. Колбаса все становилась короче, а Мишка вытягивался, лез вверх, пока не откусывал последний раз под самым потолком. Потом спускался и принимался за вареную. На ней оставались следы от зубов, и среди нежного розового мяса жирно белели кусочки сала. Колбаса подходила к концу...
Мишка проглотил слюну, но она сейчас же опять набежала, он сплюнул и угрюмо проговорил:
— Пойдем.
Они пошли. Ваня молча и боязливо шел за Мишкой, с удивлением присматриваясь к его худенькому лицу со впалыми блестящими глазами, к худенькой фигурке, на которой так ясно, приподнимая грязную рубашку, выступали лопатки и угловатые острые локти, как будто видел в первый раз. И не то сожаление, не то снисходительная жалость шевельнулась в Ване.
— Мишка, а дохлый ты.
— Пошел к черту... Тебе что за дело?
Мимо равнодушно, с тем же заглушающим голоса и слова шуршанием двигалась живая, однообразная в своем разнообразии толпа, как будто была только широкая улица, катящиеся экипажи, огромные дома, зеркальные магазины, и не было этих затерявшихся в толпе мальчиков.