Тот мрачно встряхивает обвислыми баками.
— Свободного ни одного...
Я выхожу, и бесконечно начинается все то же: «шесть карбованцев», «а овес почем», «сейчас выселим» — раненого или вдову, или ребятишек с больной матерью, или кого-нибудь, но непременно больного, искалеченного, раненого, беспомощного.
Я говорю:
— Дайте мне какое-нибудь помещение, хоть чулан, хоть без окон, хоть под лестницей, — мне бы только уснуть.
Передо мной рассыпаются, до тошноты любезны, срываются повыгонять всех жильцов, но номера свободного ни у кого нет.
Похоже на саботаж.
Извозчик говорит:
— Вы ордера им не показывайте, а дайте швейцару в зубы десять рублей — и номер будет.
Но я объездил уже все гостиницы, не хочется снова идти в Совет — люди разрываются от работы, посетителей — толпа непротолченная, неловко отрывать. Я беру свой сак и иду по улице, без толку, без цели... Меня толкают во все стороны... Или я качаюсь?..
Отчего так черно? Разве ночь?.. Кричали и прыгали воробьи, блестело солнце, а теперь это все провалилось.
Я подымаю веки... Стоят освещенные дома, в стеклах блестит солнце, а я иду куда-то наискось, через сухую теплую улицу. Мимо катятся пролетки извозчиков, прогремел трамвай.
Куда же я?
Впрочем, все равно. Стук кованых копыт, звук шагов на панели, голоса, смех, освещенные дома — все ровно тонет молча в наплывающей черноте, за которой тревога — что-то надо перестать... Не надо... постой...
Я делаю усилие. На секунду, как в далекой панораме, светлеют дома, выступают крыши, засинеет конец улицы, всплывает говор, смех, стук копыт... И снова все ровно тонет в черный провал, а за ним тревога...
— Стой!.. Куда?..
Мне в ухо дышит горячим дыханием лошадиная морда. Оглобля в плечо.
И разом накатился грохот, звонки, стук... А сверху голубое, темнеющее небо. Карнизы и верхушки труб позолотились.
Где я?..
Площадь... Какое-то большое здание раскинулось направо, налево; огромный подъезд. А, знакомо — не то на картине видал, не то рассказывал кто-то о нем.
Я стою. Загудел паровозный гудок и грубо сдернул тонкую вуаль неведомого и таинственного — просто вокзал.
Ну, что же? Вхожу. Он громаден, но еще громаднее громада людей, его наполняющая. На полу, на скамьях, на стульях, на столах, в проходах, на подоконниках, привалившись к дверям — всюду люди и всё серые шинели. Есть и вольные. У киоска плачут дети; баба сморкается в уголок красного платка.
— Какие газеты продают?
— Только социалистические.
Невыносимым пронзительным сиянием вспыхнули электрические лампочки.
Разве вечер?
Иду к коменданту. Он — безусый, на шинели револьвер. В маленькой комнате много людей. Поминутно звонит телефон.
— Я бы просил разрешить мне переночевать в одном из отапливаемых вагонов.
Объясняю ему, в чем дело. Он слушает внимательно и сочувственно. Подаю ему свои бумаги.
Он, нахмурившись, начинает писать: «Ничего не могу сделать для вас».
На платформе в полупотемках такая же людская каша.
Влажный, холодный асфальт. Темнеют пятна лежащих вповалку. Ночь сырая. Скупы и редки тусклые лампочки. Уехать куда-нибудь. Ехать и спать, спать.
Поезд стоит. Я иду к нему — все равно. Перед каждой площадкой толпа; на спинах мешки, корзинки, сундуки; давят друг друга; хватаются за ступени, за ручки, за двери. За вагонами сырая черная ночь.
Нет, тут безнадежно: весь поезд набит. На подножках, на буферах — гроздья.
Я ухожу в вокзал. И в третьем классе, и во втором, и в первом — людей груды. Пол — заплеванный, усеянный белеющей шелухой от семечек, окурками; весь завален неподвижными в разнообразных позах людьми.
О поле, поле, кто тебя усеял...
Осторожно шагаю через головы, руки, ноги. Если б кусочек свободного места.
Иной раз неловко: наступишь на руку, на ногу или заденешь голову. Замычит, поворочается...
Если б кусочек свободного, загаженного, заплеванного пола!..
Стоит на все лады храп, свист носом, тяжелое прерывчатое дыхание, и клокочет в горле, в груди. Напряженно сияют электрические лампочки.
Торопливо, испуганно подымается солдат с не проснувшимся еще, словно незрячим лицом, на котором клейкий, остывший пот. Отчаянно стал чесаться и пошел целиком, шагая по ком попало, бормоча: «Заели, проклятые...»
Я торопливо опускаюсь на освободившийся кусочек еще теплого пола, кладу саквояж под голову, и все мгновенно и сладко проваливается в мертвую черноту.