Он поднялся, постоял, как дуб, постоял, прямой, широкоплечий, потом сел. Я быстро глянул на его лицо. Оно было спокойное и неподвижно-бронзовое. Он сказал:
— Отворил в сенцы дверь, а на пороге жена лежит, юбки задраты, ноги голые, одна рука отрубленная... А сыны в кухне лежать, одному — девятый годок, а старшему — тринадцатый. Соседи собрались, рассказывають — мучили их все время, с той поры как я убег, а когда мы ворвались в станицу, их и прикончили.
С той поры пленных не брал. Сотней командовал, ссадили из-за этого самого. Два раза под суд отдавали, расстрелять хотели; нет, не брал пленных!
Он помолчал и спокойно сказал:
— Теперича у меня другая семья...
Долго смотрел на край степи, дрожавшей знойной дрожью, и вдруг оглушительно заревел и поднялся, — мне показалось — земля подалась под ногами:
— Ахвонька-а!! распротак тебе перстах... Опять за свое?! Зараз запишу штраф... — и полез за записной книжкой. — Иде ж она?
Афонька, молодой парень, тракторист, черный как бес, от масла, сажи и металла, — только глаза и зубы блеснули, — торопливо затоптал черной босой ногой цигарку, подошел и, ухмыляясь белыми зубами, сказал просительно:
— Не пиши, Иван Семеныч, и так в штрафах весь, как в репьях. На получке ничего не достанется.
А тот опять загремел на всю степь:
— Кто курить будет на стану, разорву напополам!..
— Ну, прославишься... — отозвался комбайнер, голый до пояса, и кожа блестела потом, чернотой, — кругом мокрота, а он...
— И тебе штраф!.. — загремело по степи. — Не сбивай народ...
Огромный, бронзовый, пошел в будку за книжкой. Трактористы, комбайнеры столпились.
— Вот сатана зубастая! Сам же видит: кругом парит, все волглое, и работать нельзя, — хлеб полег...
Бригадир вернулся.
— Марш по машинам! Проверить на ходу!.. — И, обернувшись, закричал стряпухе:
— Чтоб обед был зараз готов, на дуб сонце подымается, работать начнем, — и пошел, такой же стройно-тяжелый, спокойный, за расходившимися к черневшим машинам трактористами.
— У-у, сатана!.. — сказала стряпуха и поправила платок.
И вдруг ее потная и красная физиономия разъехалась до ушей.
— А осень придет, мы его качаем. Вот в прошлом году качали, ды чижолый какой...
— За что же качали?
— А как же? У всех трактористов премия за экономию горючего. У людей только приступают к уборке, а мы кончаем. У людей — потеря хлеба, а мы зернышка не упустили. Как же, качали! Я все руки пообломала — чижолый, окаянный, как медведь...
Она глянула на подходившего от машин бригадира, сердито поправила платок и побежала к печке под навесом, пробурчав:
— У-у, зубастый черт...
Бригадир сел на прежнее место и молчал, вслушиваясь, как пробно ревели моторы на месте. Потом сказал:
— Несознательная публика... Хлеб подсох, можно начинать.
Опять помолчал и сказал спокойно:
— Вот и я такой несознательный был. Веришь, Сарахвимыч, как закрутились колхозы, я ведь не думал, что работать лучше будет, машины... Думал: «Наши деды, отцы без колхозов жили, и не хуже жили». Но, между прочим, в колхоз вступил. А почему? А все потому же: все ждал схватиться с беляками. Даром что в Черное море их спихнули, а все думалось: как бы опять не пришли они к нам с тамошней буржуазией. А у мене замест мобилизации — колхоз. Прямо бери — видал, какие молодцы! Сажай на конь и в атаку. А то это покеда мобилизация, да сборы, да съедутся, много воды утекеть. А тут сразу все готово: мобилизованы, — колхоз...
Он вздохнул, в первый раз вздохнул:
— Несознательный был. Теперь все по-иному...
И, помолчав, глухо сказал:
— У меня теперича семья другая.
Поднялся, стройный, тяжелый:
— Пообедали. Ишь заревели. Пойтить...
И пошел. Жнивье хрустело. Голубоватость над степью пропала.
Струился зной.
В ДЕРЕВНЕ
ВРАЖЬЯ ЗЕМЛЯ
I
Как глянешь на двор — кажется, очень богатый человек и, видно, земли много.
Весь двор заставлен двухлемешными плугами, железными боронами, молотилкой, сеялкой, огромными арбами на железном ходу; под длинными навесами — добрые возовые быки, пар восемь, да столько же лошадей, да куры, гуси, свиньи, овцы — дом полная чаша.