Выбрать главу

— Ну, чего воешь, паршивый!.. — и ударил, но вяло, как будто устал.

Что бы ни случилось в полуподвале, какие ни приходили события, казалось, все укладывается в определенный закономерный порядок, — так и следует тому быть. И продолжают жить по-прежнему не останавливаясь, не оглядываясь, изо дня в день.

Но случилось событие, которое легло рубежом, которое переломило жизнь надвое — до и после, точно потемнело с тех пор. И все было просто.

Отворилась дверь, просунулся с оттопырившейся сумкой и синим кантом почтальон и сказал строго:

— Марфе Ивановне Козыревой.

И, нащупав ногой, спустился по ступеням, — со свету темно в полуподвале.

— А? Кого надо?

— Марфе Ивановне Козыревой.

— Я самая.

— Чего же молчите? Одна вы, что ль, возиться тут с вами.

Подал письмо и сердито ушел.

Повертела письмо Марфа Ивановна, поудивлялась, откуда бы это — не получала ни от кого писем, — сунула под подушку и опять продолжала возиться с потным лицом около пышущей плиты.

Только когда проснулся к вечеру Антон Спиридоныч, надел железные очки, долго смотрел и сказал хрипло:

— Из тюрьмы.

Марфа обомлела, а он начал читать:

«Мамаша, судьба моя конченная, только вы не убивайтесь, потому, снявши голову, по волосам не плачут. Хотел вас повидать, да не дают свидания. Скоро меня отсюда увезут, и вы себя даром не убивайте. Меня... (несколько строк заляпано черной краской)... просил прокурора. Прощайте, мамаша. И до последнего воздыхания буду об вас помнить.

Любящий сын Алексей».

Марфа обезумела и кинулась к господам. Там сказали, что ничего сделать нельзя. Раза два ее отпускали, и она бегала по всем учреждениям, где могла. Но всюду было чуждо холодно и равнодушно. Никто ничего нс знал, одни посылали к другим, и все явно старались сбыть ее с рук с ее горем, слезами и приставаниями, — у всех было свое.

Точно потемнело в полуподвале.

— Понимаем... за нас за бездомных... — говорил Алексей Иваныч.

— Конечно, хочь бы мышом дозволяли заниматься, все-таки не так скучно, занятие. Да и, сказать, рукомесло, за плечьми не носить — с завода выпнали, мышь прокормит. Это как сказать....

— Жалко, — прохрипел Антон Спиридоныч. — Конечно, противозаконно, нечего говорить, а жалко. И то сказать, сто тысяч десятин, да на Кавказе, да в Азии, не всякому понравится. Д-да, для других себя не жалел...

И не потому, что Марфа была на положении полухозяйки, а болело у всех где-то в глубине. Каким-то близким и родным чуялся этот парень, постоянно мучимый беспокойством и торопливостью. Уже не придет, не сбросит торопливо потертое пальто и засаленный картуз, не станет, обжигаясь, хлебать из пегой чашки, совсем не отдавая себе отчета, что делает, думая о своем, не принесет живых, вчуже странно волнующих рассказов с воли.

С тех пор не узнать Марфы. Уже забыла и думать о городовых, дворниках, приказчиках из мясной. Стала худеть и сохнуть и, как черничка, всегда в черном. По-прежнему торопливо возится у жаркой плиты с бледным и потным лицом, отдаст горничной блюдо, урвется и торопливо и горько, сердце разрывающими слезами поплачет, а там опять кипящие кастрюли, дымящиеся горячим маслом обжигающие руки сковороды. И опять в передышку поплачет.

И не к кому пойти, некому обнадежить, сказать слово утешения — у всякого свое. Да и не ждет и не думает об этом Марфа.

Но когда за занавеской не бубнит пьяный голос: «Стань на одну ногу... как раки ходють», — Марфа, подняв заплаканные глаза, неизменно встречает радостно сияющие глаза Груни. И хотя нет такого утешения и не высушить материнских слез, все же с благодарностью глядит Марфа на Груню, на ее вздернутый носик, на круглое чудное лицо, цвета дубленой кожи, освещенное сиянием чудесных глаз.

И ничего особенного она не скажет, скажет лишь:

— Марфа Ивановна, родная вы моя... ну, куда же денешься... Господь оглянется, его воля... И не ждешь, ан счастье обернется, да ласка, да удача... Так-то и мой Алексей Иваныч: «Убью да убью», — а оглянешься, а он любит вот до чего...

И поплачут обе.

И не в словах дело, не в том, что говорит Груня, а в убежденности, крепком ожидании, которое лучится от ее слов и от глаз, от всей ее фигуры.

День за днем проходит, а для Марфы как будто все тот же страшный день, когда отворил дверь почтальон и, щупая ногой ступеньку, сказал громко и начальнически:

— Марфа Ивановна Козырева здесь?

Днем перестали отпускать господа Марфу, — нельзя же без обеда сидеть, а вечером все учреждения закрыты, да и отовсюду стали ее гнать — надоела, а бросить место не в силах — все здесь напоминает Лешеньку, и здесь она в последний раз его видела. Как живой, он стоит перед ней, торопливо сбрасывает пальто, картуз и торопливо, оглядываясь и не зная, куда деть, говорит, а щеки — землистые, ввалились, и нос востренький. И плачет Марфа Ивановна.