Выбрать главу

Одно утешение осталось у Марфы. Уберется с обедом, с посудой и потихоньку урвется из дома. Сядет на трамвай и проедет к тюрьме. А тюрьма стоит, вся в огнях, и ослепительно все заливают кругом электрические фонари.

Кругом спешит публика, звонят трамвайные звонки, несутся лихачи, спотыкаясь спешат извозчичьи лошаденки, а Марфа стоит одна, зажимая в комочек свернутый платок, и плачет, поминутно утираясь, и среди бесчисленных окон выискивает одно дорогое окно. Их множество, и все они одинаково освещены, и ни в одном никого не видно.

Она выберет какое-нибудь одно и стоит, и ждет, и утирает неудержимые слезы.

В городе много тюрем, но ей кажется, что именно в этой тюрьме сын. В тюрьме множество окон, но ей кажется, — именно за этим окном сын. Долго стоит и смотрит, потом уезжает.

А дома достанет измятый, протертый по складкам листок, накрест промазанный чем-то желтым, и просит:

— Антон Спиридоныч, родной мой, почитай ты мне.

— Да и читать-то там нечего.

Все-таки надевает железные очки, откашляется и хрипло начинает:

— «Мамаша, судьба моя конченная... Любящий сын

Алексей».

Он снимает очки, а она глотает слезы и тщательно прячет письмо, — больше писем не приходило. И кажется ей прежняя жизнь такой, что счастливее и светлей не бывает и в хоромах.

Глаша, усталая, спала крепко и не могла проснуться, а по крыше кто-то гремел железными листами, не переставая.

«Господи, чтой-то?! Али Антону Спиридонычу нужно пиво?» — думала она и знала, что думает во сне, — но железными листами так нестерпимо гремели, что необходимо было проснуться, а проснуться не могла, стала дрожать в холодном поту и просить: «Будет... ну, будет...»

На крыше, не уставая, гремели железом.

Она собрала все силы, перестала дышать и... поднялась на локте, дико глядя широко открытыми глазами, возле горой лежал Антон Спиридоныч, неподвижной страшной горой и, не переставая, лопотал: «Лла-ла-лла-ллл..»

Дядя Федор клал на полу возле кровати поклоны, глядя на красный глазок лампадки:

— ...блудущих, путешествующих и всех православных христиан спаси и помилуй!

— Господи-и!! — пронзительно закричала Глаша.

Дядя Федор положил последний поклон, поднялся и заглянул в лицо Антону Спиридонычу.

— Эх, сердешный!.. Язык отнялся... Надоть воды...

Глаша, не переставая, отчаянно кричала пронзительным голосом.

— Да ты что раздираешься... — закричала Марфа, — господ побудишь...

Но глянула на Антона Сдиридоныча и часто закрестилась.

— Свят... свят... свят...

В потолок равнодушно глядел из-под полуспущенного неподвижного века остановившийся глаз; другой глаз беспокойно и торопливо моргал и все скашивался, ища Глашу.

А она кричала:

— Господи!.. Ну, куда я теперь с тобой, с Иродом?.. Не написал духовного... Побираться, что ли?.. Да что я за несчастная!..

Она выла, а на Антона Спиридоныча лили воду, растирали, но все так же равнодушно из-под мертвого века глядел неподвижный глаз, а другой торопливо, беспокойно моргал, и по небритой, щетинистой с проседью щеке ползла, цепляясь, тяжелая слеза, и стояло:

— ...Ллла-лла-лла-ллл...

К концу недели Антону Спиридонычу стало лучше. С помощью Глаши он мог перейти до стола в кухне, все так же глядя перед собой неподвижно равнодушным глазом, волоча ногу, и левая рука висела, как плеть.

Теперь Глаша с утра до вечера бегала на поденную, а когда ворочалась вечером, только и слышался ее крикливый голос.

— Идол толстый! Корми его... Сам и ходить не может, а жрет в три утробы... Жизнь мою заел... Не умел сдохнуть вовремя.

А он жалобно оправдывается:

— ..Лла-ллла-лла-ллл...

За кухонным столом, покрытым штопаной скатертью, как и бывало, чаевничают со своим чаем-сахаром.

Прихлебывает Мирон с горячего блюдца, и нос у него красный. Тут же, шмыгая отцовскими сапогами, загоняет Сенька мышей в ящик, — и всего-то их с десяток. Только и осталось у Мирона — что Сенька да горсточка мышей.

Привела Глаша и Антона Спиридоныча. Он тащит ногу, рука висит, глаз мертвенно неподвижен, а другой, живой, любовно ощупывает всех за столом, и трудный, неслушающийся язык ласково и настойчиво лопочет: