— Ну, куда вы в этакую темь? — говорит приятель, выходя за мной без охапки и с тревожным лицом. — Ведь двадцать пять верст... оберут вас за городом, а то и пристукнут. Оставайтесь-ка до утра, а утречком чудесно доедете.
Я на минуту приостанавливаюсь. Ночь темна, и за городом всегда держат облаву босяки и хулиганы; но какой-то дразнящий бес неодолимо подмывает ринуться в эту жуткую темноту, и я сейчас же нахожу необходимый довод:
— Да ведь ждут на даче... будут беспокоиться.
И я сажусь в седло, велосипед послушно трогается, беззвучно прыгая по мостовой.
— Прощайте!
— Прощайте... счастливого пути!.. — уже пропадая, слабо доносится сзади.
Спящие дома, синие тени фонарей бегут назад. У велосипеда, изламываясь по мостовой, то короткая у самых колес, то узкая и длинная через всю улицу, уродливо и послушно бежит моя тень.
Вот и одноэтажные глухие и темные домики, то и дело разрывающиеся темными пустырями. Сиротливо, чуть мерцают керосиновые фонари. Тени слились. Окраина.
Чувствуется немощеная мягкая дорога, и велосипед бесшумно катится мимо отходящих назад последних темных строений.
Густая черная темь сразу охватывает.
Сзади голубоватое зарево, впереди — ровная непроницаемая чернота, заворожившая весь мир.
Не видно ни дороги, ни поля. Не знаю, куда бежит велосипед, и только некоторое усилие, с которым нажимаю педали, говорит, что еду в гору.
Знаю одно: могу заехать в овраг, наткнуться на железнодорожное полотно, забраться в совершенно противоположную сторону. Ухо жадно ловит смутный звон чуть гудящей в вышине проволоки, а глаз — неуловимые силуэты выступающих у самого велосипеда и сейчас же пропадающих телеграфных столбов.
«Эй, смотрите, оберут, а то и пристукнут...» — зловеще слышатся напутственные слова.
Ночной воздух, дотоле неподвижный и молчаливый, теперь несется в лицо; смутно мелькает дорога; характерный звук быстро катящихся тугих шин наполняет немое молчание темноты: «Вь-и-и-и... вьи-вьи-вьи!..»
Тонкие нечеловеческие голоса впиваются в ухо, и иглы мгновенного страха остро разбегаются по всему телу.
— A-а... так вот оно!.. оберут или прист...
Вьи-и-и... вьи-вьи... вьи!..
Нет, это не голоса, это — встречный воздух безумно свистит в раме, в спицах, в ушах.
Ноги, подхваченные педалями, мотаются, как собачьи языки в жару. Вцепившись в руль, я судорожно держусь, низко согнувшись. Ночь несется на меня, по-прежнему неподвижная, слепая и темная.
И вдруг жуткое, жгучее ощущение безумной езды пронизывает меня острой радостью.
— Га-а-а!.. берегись!..
Я забываю о грабежах и убийствах, о босяках, о том, что ночь также зловеще темна; мне хочется кричать, петь звонко и оглушительно.
— Га-а-а!.. Го-го-о-о!!
Но бешеный бег срывает голос, как соломинку, и угрожающе нарастает до предела доведенный звук напряженных шин.
Велосипед сломя голову несется куда-то под гору...
Куда?
Если на дороге повозка, лошадь или человек, я разобьюсь вдребезги.
Все равно...
— Го-го-го-о!..
Во тьме внизу, как живой, загорелся огонек.
Он не приближается, а растет, делается яснее, раздваивается, распадается на два. Должно быть, будка у железнодорожного переезда.
«А что, если шлагбаум закрыт?»
И как бы в подтверждение, откуда-то издалека, смутно, как комариное пение, тянется едва уловимый звук паровозного гудка.
Но уже некогда раздумывать, невозможно остановиться, и, шумя расступающимся воздухом, проношусь, приникнув головой к рулю, мимо купы деревьев, мимо двух освещенных окон... В полосе света блеснули рельсы... раз, раз... и в следующее мгновение все пропадает далеко позади вместе с запоздалым лаем спохватившейся собачонки.
Вжж... вжж... вжж...
Я сильно наклоняюсь, велосипед круто берет поворот, оставляя странное ощущение живого существа, инстинктом чующего дорогу.
На секунду доведенный до предела бег перехватывает мне дыхание, охватывает сырость и прохлада, темно мелькают перила моста, с размаху меня насовывает на руль, снова охватывает теплота летней ночи. И велосипед, взявший гору, останавливается, обессиленный, наверху.
II
Схожу с седла.
Тишина.
Та особенная тишина в степи, вдали от городского шума и сутолоки, под темным немерцающим звездами небом, среди невидимых, таинственно на необозримом пространстве раскинувшихся хлебов, — тишина, таинственное и грустное ощущение которой люди умеют только чувствовать, но не умеют передать.