Выбрать главу

— А! Шут с ней, с полуторкой! — Кучмий взял гостя под руку и подвел к своему куреню. — Вот это, Алексей Фомич, мое кубло. Располагайся в нем, как у себя дома. В нем темно и прохладно. Ни мухи, ни комара. Духа они моего боятся. Подушка имеется. Правда, сугубо солдатская, тощая, измятая, но все же подушка. Под бока клади сено, а сверху расстели бурку. В курене лежит моя фронтовая подружка — прекрасная бурка. Чего она только на своем долгом веку не повидала! Ты кубанец, и тебе не надо пояснять, что бурка — самая верная подружка казака. Клади ее под себя и ею же укрывайся! И не скучай!

Кучмий уселся за руль, рядом с собой посадил успевшего приодеться генерала Захарченко. Обращаясь к Монастырском у, сказал:

— Попотчуй гостя шалфеем!

— А без приказа ты не можешь? — с обидой в голосе сказал Монастырский, поддергивая трусы. — Без твоего, Кондрат, приказа знаем, как угощать и чем угощать. Без меда у нас не обойтись. Сладкая жизнь!

«Волга» умчалась. Трава, попадая под колеса, выправлялась и покачивалась. Монастырский, сказав, что у него есть какие-то дела, ушел. Возле кучмиевского куреня Холмов остался один.

Жилье Кучмия от других отличалось тем, что было повыше, попросторнее и покрыто не каким-то там бурьяном, а аккуратными снопиками пырея. Холмов смотрел на эти снопики, на зиявший в курене проем и не знал, что ему делать. Уселся в тени, опершись спиной о плотно сбитый, пахнущий увядшим сеном пырей и задумался. Думал и грустно смотрел на точок. Только теперь заметил, что возле каждого жилья грелись на солнце или велосипед с моторчиком, грязный и серый от пыли, или мотоцикл с коляской, старый, поездивший, с «лысыми» покрышками, или мотоцикл без коляски, с вытертым до блеска кожаным сиденьем. «Да, индивидуальный транспорт у них есть, — подумал Холмов. — Только ульи на мотоцикле не увезешь. Прав Кучмий: тут нужен грузовик, Верно и то, что люди они заслуженные, надо бы им помочь. Но как? Попросить Проскурова? Он может сказать, что в колхозах еще не хватает грузовиков, и прав будет».

Запрокинув голову, затылком чувствовал жесткую, сухую траву. Смотрел в небо, а оно поднялось над точком по-степному высоко, и по нему разлилась такая густая синева, что смотреть было больно. Удивила Холмова не слепящая синева, а то, что небо над его головой было словно исчерчено от полетов пчел. Невольно подумал, что, может быть, тут, над куренем Кучмия, как раз и пролегала их главная дорога. Тончайшие линии, оттеняясь на небесной синеве, тянулись одна в одну, как тянутся нити основы на ткацком станке. Недоставало утка и проворного челнока, а то, чего доброго, могла бы получиться необыкновенная ткань.

«Вот так чудо! — думал Холмов, продолжая смотреть в небо. — Сколько живу на свете, а такого еще не видал. А может, и видал, да только давно, в юности? С годами забылось. А когда был секретарем обкома и проезжал по полям на машине, то пчелиных полетов не видел. Все спешил, все торопился. На пасеки не заезжал, вот так, как сейчас, у куреня не сиживал. Да, что и говорить, дружная работенка! Позавидовать можно! Сколько их тут, этих старательных существ? И звук издают нежный, убаюкивающий. И каждая пчела старается изо всех сил, опережает другую, и каждая несет в общий улей свою ленточку нектара. Уложит его в соту и снова снует по небу, снова ищет цветок и снова торопится к улью. И так без устали, без передышки. И нет пчеле никакого дела до того, что мы живем на белом свете, что-то строим, к чему-то стремимся, волнуемся, болеем душой, тревожимся: что у кого-то из нас не устроена жизнь, что кто-то кого-то обидел, что кто-то постарел и ушел от привычного дела; что у одного болит то, а у другого это… Пчела знает свое — труд. Каждый день пчелы тянут по небу нити, мчатся туда и обратно, туда и обратно… Я вот смотрю на небо, на эту пчелиную пряжу, а у меня рябит в глазах, и я удивляюсь. А чему? Разве только тому, что раньше, бывало, проезжая по прикубанской степи, я ничего этого не видел и не желал видеть, да и, сознаться, такое желание в голову не приходило, потому что и жил, и думал, и волновался я тогда как-то иначе, как-то по-иному, не так, как сейчас. А почему?..»

В это время Монастырский принес две белые эмалированные цибарки. В одной был мед, а в другой вода. На Монастырском теперь были старые брючишки, длинная, навыпуск рубашка, сильно застиранная, с мятым воротником. В этой одежде он казался не таким пузатым. Он поставил цибарки перед Холмовым. Из кармана брючишек вынул деревянную ложку и завернутый в газету ломоть черствого хлеба. Кружкой зачерпнул воду, подал Холмову ложку и сказал: