Семен утвердительно кивнул и начал рассказывать, что означает в жизни людей с виду простой, неприметный труд учителя и как нужно всех детей обучить грамоте. Дуся слушала, скрестив на высокой груди мокрые, красные руки. Как и вчера, Семен заметил, что сверху на кофточке две кнопки были расстегнуты. Но по скучному лицу Дуси, по грустным ее глазам Семен понимал, что говорил совсем не то, ради чего пришел сюда и что хотел сказать девушке на прощание. И она, точно понимая его мысли, тяжело вздохнула, застегнула у воротника кнопки и занялась полосканием. Тогда он наклонился к ней, взял ее красные, не гнущиеся от холодной воды пальцы в свои ладони, горячо подышал, согревая их, и сказал:
— Дуся, милая… Дети, школа — не то, совсем не то… Я пришел, чтобы сказать тебе другое. Через час я уеду, буду писать тебе письма…
Она отняла руки, выпрямилась и так отчужденно посмотрела, точно впервые увидела Семена рядом с собой.
— Зачем писать?
— Ты станешь мне отвечать… Мы будем переписываться.
— Ни к чему… Не нужно.
— Неужели, Дуся, все кончится между нами?
— А что кончится? Ничего еще не начиналось.
— Как же не начиналось?.. Вчера мы были вместе. И ночеванье, и вообще наше знакомство… И что мы целовались… Разве все это можно бросить и забыть?
— А! Вот ты о чем. — Дуся через силу усмехнулась. — Ночеванье — это пустое. Обычай, что тут такого! — Наклонила голову, смотрела на воду. — А то, что поцеловались, пусть останется тебе и мне на память.
— Это хорошо — на память… Дуся, я тебя не забуду.
— Как знаешь, мне-то что…
— Но я же тебя люблю, Дуся…
— Не надо, Сеня… Так все говорят… Зачем же ты?
— Если люблю! Не веришь?
— Не хочу верить… Ты уедешь…
— Буду писать, книжки присылать… После учебы вернусь в Трактовую…
— Уезжай, Семен Афанасьевич. — Она строго, как на чужого, посмотрела на него. — У тебя своя дороженька, а у меня своя, и никогда им, видно, не сойтись…
— Нельзя, Дуся, загадывать наперед, нельзя…
Да, точно, наперед загадывать нельзя. Разве в те далекие девичьи годы могла Дуся подумать, что всю жизнь ей будет суждено любить Семена, и любить тайно от мужа, любить упрятанной от людских глаз любовью… Через много лет, склоняя над кубанским обрывом седую голову и думая о своей сокровенной тайне — о том, что Илья и Елизавета — дети не Ивана, а Семена, — она ни в чем себя не упрекнула, не покаялась. И, может быть, еще больше, чем когда-либо, именно теперь радовалась, что Семен все эти годы жил в ее сердце и остался в нем навеки…
Глава 14
Мысленно Евдокия Ильинична находилась все еще в Трактовой. Семен стоял перед ее затуманенными очами, а река, на которую она смотрела, сделалась отчего-то светлее, берега рисовались четче, и вода почему-то вдруг побелела. В том месте, где бугрились бурунья, на быстрине от берега к берегу протянулся лунный кушак. Видимо, так одолели думки, так обступили со всех сторон, что она не заметила, как на той стороне Кубани, над сизым, в дымке, холмом повис надломленный месяц. Половинка его была похожа на обрубок жести, только что выхваченный из полымя. Своим желтым глазом месяц поглядывал на реку, видел, как вблизи Трактовой от берега отчалила плоскодонная, похожая на корыто лодчонка, выскочила на стремнину бурлящей реки и понеслась, полетела по течению.
Сидя на круче, Евдокия Ильинична не знала, что лодчонка мчалась сюда, к прискорбненскому берегу, и что плыли в ней Хусин и ее дочь Елизавета. Если бы знала мать, разве усидела бы… Хусин стоял, подставив лицо луне и ветру, сбитая на плечи войлочная шляпа держалась на шнурке, а у его ног в белом платье сидела Елизавета — сказочная царевна, да и только! Посмотришь, покачаешь от изумленья головой и промолчишь. А что сказать? Все же знают, что это не Хусин, а настоящий «оторвиголова». До чего же, каналья, смелый, даже но то чтобы смелый, а отчаянный! Ночью в каком-то корыте пуститься по бурлящей реке? Надо же такое придумать и надо же на это решиться! А какой он удивительный наездник, тоже все знают. А какие лихие коленца выкидывает на коне — смотреть страшно. На полном скаку подползает коню под живот или в седле стоит на голове, как свеча. И вот, видимо, мало ему джигитовок, мало горных дорог и долин, так он еще бросился в реку, решил со стихией помериться силой. И для этого оседлал не коня, а лодчонку и начал гарцевать на ней не один, а с девушкой. И неслась лодчонка быстрее, нежели самый горячий скакун. Елизавета, бедняжка, сидела ни живая ни мертвая, держалась за борта, и ее мокрые пальцы от страха деревенели. Она уже каялась, что согласилась на уговоры Хусина «прокатиться с ветерком». Да тут, оказывается, в лицо бил не ветерок, а настоящий ветер, да еще с брызгами.