Раны, полученные в боях, зажили, зарубцевались, а здоровье к Кузьме Голубкову так и не вернулось. Он часто хворал, жаловался на боль в груди и в пояснице, страдал одышкой. Знал, что жить ему осталось мало, и старался обучить подросшего Ивана нехитрому кузнечному ремеслу, чтобы звенел наковальней еще один Голубков. Но не обучил. Не мила Ивану была работа кузнеца. И запах кузнечного дыма был ему противен, и к горну он подходил нехотя, и стучал молотком по наковальне без всякого желания; тянуло парня в Трактовую. Там и клуб, и изба-читальня, и собрания молодежи, и гулянки до утра. Как-то Иван вернулся из станицы поздно ночью. Присел возле больного отца и сказал:
— Батя, а я уже комсомолец…
— Достиг?
— А что? Разве плохо?
— Не плохо, но теперь и совсем кузню бросишь?
— Брошу, батя, — чистосердечно сознался Иван. — Да и на что она мне, ваша кузня? Проживу и без молотка…
— Эх, Иван, Иван, горе мне с тобой! Не так, как хотелось бы, жизнь начинаешь. — Кузьма помолчал, глядя в потолок, и крупные слезы побежали по морщинам. — Может, и проживешь без кузни, а только обидно, сыну… Переведутся в нашем роду ковали…
— О чем печаль! Меня на курсы пошлют.
— Какие такие курсы для тебя подготовили? — поинтересовался отец. — Может, те, где ораторов обучают?
— Вы, батя, все одно не поймете… Культурно-просветительные, вот какие курсы…
— Ой, сыночек, и на что тебе те курсы?! — плача, говорила мать. — Жениться тебе, Ваня, нужно. Батько хворый, да и у меня какое здоровье. Не дай господь, случится что, на кого хозяйство останется?
У Ивана была на примете девушка, Дуся Шаповалова, и родители без особого труда уговорили сына жениться. Сватов послали к богатому трактовскому казаку Шаповалову. Кузьма Голубков в душе опасался: думал, откажет Илья Фомич, не пожелает породниться с кочубеевцем из хутора Прискорбного. Нет, ничего, породнился и свадьбу закатил шумную, крикливую, по всем казачьим правилам — гульбище в станице и на хуторе растянулось на две недели. Без слов согласился, чтобы молодые в церкви не венчались. «Я понимаю, Ваня — комсомолист, пусть и моя Дуня приобщается к его вере… А как же?»
После свадьбы, когда в доме Голубковых появилась чернявая, проворная в работе невестка, Кузьма слег и уже не поднялся. Его похоронили зимой, близ хутора. На завьюженном пригорке вырос первый крест, как когда-то на берегу выросла первая хата. Через год врос в землю и второй крест: от болезни или тоски по мужу умерла Фекла. Без отца Иван ни разу не навестил кузню. Остыло горно, выветрился запах дыма, навсегда смолкла наковальня, а со временем и пристройка развалилась. Не было такого дня, чтобы Иван не уходил в станицу. Какие у него там были дела и заботы, Дуся не знала. После того как родился первенец Антон, Ивана Голубкова послали на курсы в Армавир. Вернулся через шесть месяцев, веселый, помолодевший, похожий на городского парня. Заведовал в Трактовой избой-читальней и домой приходил лишь ночевать. Как-то Дуся пожаловалась, что одной ей трудно управляться и в поле и дома. Иван улыбнулся и сказал:
— Ничего, Дуняша, потерпи малость. Скоро наша жизнь изменится…
В ту весну началась коллективизация, и не Дусина жизнь, а жизнь Ивана, верно, сильно изменилась: она напоминала лодчонку, брошенную в Кубань во время половодья: плыла и плыла лодчонка по быстрине и к прискорбненским берегам так и не причаливала.
Глава 2
Если снова обратиться к метафоре и сравнить жизнь Ивана Голубкова с лодчонкой, когда-то уплывшей по бурунам, то придется сказать: нагулявшись вволю, лодчонка все же вернулась к прискорбненским берегам. Тихо, тихо причалила как раз к тому месту, откуда унесли ее вешние воды в то далекое время. За годы странствий лодчонка и состарилась и поизносилась, так что нынешнего Ивана Голубкова не только хуторяне не узнавали, но даже не могла признать его и Евдокия Ильинична.
В ее хате на лавке сидел, устало горбя спину, человек старый, измученный. Всем своим видом, в изрядно поношенной одежонке, он напоминал нищего. Гимнастерка на нем давно не стирана, воротник смят и расстегнут. Пиджачок побывал и под дождями, и под солнцем и так выцвел, так выгорел, что из синего сделался буро-серым. Брюки засалены на коленях, внизу побиты и пожеваны. Ботинки стоптаны. И не так пугала одежонка, как лицо странника, обсеянное седой щетиной, болезненное, изрезанное морщинами. Пугал взгляд, тоскливый, горестный. Из-под белесых нахмуренных бровей на Евдокию Ильиничну смотрели слезливые, старые глаза. «Кто ты, человек? — думала хозяйка хаты. — И чего ты сюда забрел? Или с дороги сбился и заплутал? Неужели ты и есть Иван Голубков?..»