— Серко у вас совсем отощал от голода, — не слушая Ивана и думая о своем, сказал Никита. — Не кормите собаку, а через то он и злости лишился. Какой был пес злющий, черт! А теперь? Он что, совсем у вас не гавкает? Сидит себе и помалкивает?
— Первое время выл по ночам, не давал спать, — ответил Иван. — Затянет тоненьким голоском, будто плачет… Наверное, по тебе скучал.
— Собака, а разум имеет.
Ивану не нравился разговор о собаке, и он спросил:
— Тебе известно, что Клава в больнице?
Никита кивнул.
— Никита Андреевич, Клава просила, чтобы вы навестили ее, — сказала Валентина, стоя перед зеркалом и поправляя прическу, стройная, красивая. — Она вас давно ждет. Сестра Надя и дети часто ее навещают. Пришли бы и вы, Никита Андреевич. Как приятно больному, когда проведывают родственники и знакомые. Я сейчас иду в больницу и закажу для вас пропуск. Придете?
Наступило тягостное молчание. Никита печально смотрел на окна, двигал кадыком, будто силясь что-то проглотить, и молчал.
— Так я закажу для вас пропуск, — еще раз повторила Валентина, надевая пальто и повязывая шею яркой косынкой. — Ваня, я сегодня задержусь. — Она остановилась в дверях. — Так я скажу Клаве, что вы придете.
Никита опять промолчал. И когда они остались вдвоем с Иваном, он, казалось, забыл о том, что ему говорила Валентина, сказал:
— Иван, плохо, что зола со двора не убрана.
— Тебя что, кроме собаки и золы, ничто не интересует? — спросил Иван. — Лучше скажи: пойдешь к Клаве? Эх, братуха, братуха, смотрю на тебя и не верю, что это ты. Кто тебя таким сделал? Свой дом забросил, шатаешься по станице людям на посмешище, бородой оброс. Или хочешь, чтоб в станице тебя не узнавали? К Евдокиму в дружки присоседился. Тоже мне, отыскал друга… Отмалчиваешься, не желаешь отвечать?
Никита с трудом, как больной, поднялся, и, отворачивая от Ивана полные слез глаза, направился к дверям.
— Погоди, Никита, — остановил его Иван. — Мы тут одни, давай поговорим начистоту.
Понурив голову, Никита стоял возле дверей.
— Почему отрешился от всего? — спросил Иван. — Можешь ответить вразумительно? И как намерен дальше жить?
— А никак…
— Это не ответ.
— Не твоя печаль, проживу сам по себе.
— Самому по себе, то есть в одиночку, не прожить. Хоть об отце подумай, Никита. Это ты уложил его в постель. Старик извелся, ночами не спит и, о чем бы ни заговорил с ним, все тебя вспоминает.
— Я никого не трогаю, ни отца, ни мать… Не трогайте и меня.
— Ты же позоришь всех Андроновых! Как тебе не стыдно.
Никита кулаком открыл дверь и решительно шагнул из дома. В окно Иван видел, как он, опустив голову и сутуля плечи, поспешно вышел за ворота.
33
Мысленно он ругал себя за то, что до сих пор не навестил больную жену, однако, выйдя со двора, направился не в станицу, а за околицу: пойти в больницу не хватало решимости. «Ну, повстречаемся мы, а что потом? После всего, что случилось со мной, о чем мы станем толковать? Нечего мне сказать Клаве, пусто в голове… Да и не станет она слушать, знаю ее, гордая»…
Не понимал, почему же из всего разговора с Иваном и Валентиной в голове у него так прочно держалась только Клава, и ему приятно было думать, что это она, Клава, вернула ту радостную, хорошо знакомую ему теплоту, которая давно им была утрачена. Он зажмурился и вдруг увидел себя и Клаву на свадьбе. Клава была в белом платье, легкая, как облако, фата пышно собрана на голове, широко спускалась по спине и закрывала толстую косу. Никита в черном, специально для женитьбы сшитом костюме, с белым цветком в петлице, ничего не замечал и ничего не слышал, потому что видел одну только Клаву… Так вот, оказывается, откуда, еще со свадьбы, хранилась в нем эта заново воскресшая теплота. Все еще видя свадьбу и Клаву в свадебном наряде, он с понурой головой тащился по берегу Кубани, а мысль о Клаве все так же не покидала его. Он сознавал свою вину перед ней и не знал, как же теперь эту вину можно было поправить или хотя бы смягчить. «Может, сама Клава что подскажет? Когда-то она умела это делать… А может, только посидим молча, погорюем, да на том и расстанемся»…
Оставив шоссе, он снова направился не в станицу, а в прибрежный лесок. Раскладным ножом срезал ивовую хворостинку, уселся на затравеневшем пригорке и, продолжая думать о Клаве, начал старательно состругивать тонкую, коричневого оттенка ивовую кору.