— Нас, председателей, частенько упрекают, что мы, дескать, мало работаем головой, а потому и на трибуне не говорим, а читаем свои шпаргалки. Упрек неправильный! Наглядный пример — Барсуков. Тоже не говорил, а читал написанное, а какая прекрасная получилась речь!
— Ну что ты нашел в этом выступлении прекрасного? Барсуков — это же выскочка, хвастун, не может без чудачества!
— Получил Героя и думает, что теперь ему все дозволено!
— А я о чем толкую? Суть не в том, читаешь шпаргалку или обходишься без таковой, а суть в том, какие излагаешь мысли. Что продумал, о том и доложи. А как же? Только так!
— И никакой Барсуков не выскочка, это ты, Сергей Федорович, напрасно. И по пшенице он специалист — это точно!
— Все так, все совершенно правильно! Но ведь самого Барсукова нельзя узнать, вот в чем вся закавыка! Это же не он стоял на трибуне. Разве мы Барсукова не знаем? Совсем же другой человек! И то, что он, извиняюсь, нам докладывал… это же… извиняюсь, не знаешь как и назвать.
— А эти его слова: «Смотрите на себя со стороны». Что они означают? Какой в них таится хитрый смысл? Как думаешь, Антон Антонович?
— Тут и думать нечего! Обычная риторика! Как известно, самые распрекраснейшие слова прибавки к урожаю не дают. Нужны не речи, а дела, дела!
— Верно! От нас, от председателей, что требуется? Урожай! Вот, допустим, у меня нынче озимые… Что-то с ними происходит неладное. А как озимые в «Холмах»?
— Отличные зеленя, сам видал!
— А говорил-то от души, как на исповеди, вот что лично меня порадовало. Не отбывал очередь на трибуне, а полыхал, и это прекрасно! С чем-то можно не соглашаться, но в искренности ему не откажешь. И аплодировали ему так дружно…
— Урожай, урожай — вот где наши аплодисменты!
Василий Васильевич Харламов, мужчина тучный, с седой гривой, с широкой спиной, похожий на маститого литератора, взял Барсукова под руку, как отец сына, и отвел в сторонку.
— Ну, сосед, ну, дружище! — сказал он, тряхнув гривой. — Никак не ждал от тебя такой прыти, честное слово!
— Вы-то, Василий Васильевич, одобряете?
— Дорогой мой, дело не в моем одобрении или неодобрении.
— А в чем же? Я хотел бы знать…
— В народной мудрости, каковая гласит: молчание дороже золота!
— Как же я мог молчать? В душе скопилось… И почему надо молчать? Для того и трибуна…
— Вот что, Тимофеич, — перебил Харламов, уводя Барсукова в угол, — не будем о трибуне. Выбери свободное время и приезжай ко мне в «Россию». Живем соседями, а ты в гостях у меня еще не был. Сколько раз обещал приехать, а не приехал. Так что приезжай хоть завтра. Там и потолкуем…
Подошел Казаков и как-то незаметно, умело оттеснил Харламова. Долго, с жаром тряс Барсукову руку. Его улыбка на мясистом лице почему-то казалась нарочитой и чересчур сладкой.
— Нилыч, ты что, как кот перед салом, осклабился? — спросил Барсуков.
— Ну как же! Столько разного разговора! — воскликнул Казаков. — Тимофеич, мне даже известно мнение о твоем выступлении Андрея Терентьевича Добродина. Исключительно одобряет!
— Кто он, этот Добродин?
— Да ты что? Неужели не знаешь Добродина?
— Не знаю.
— Во всем крае глава минеральных удобрений.
— На этом посту он недавно. На актив приехал специально как представитель от края! Умнейшая, скажу тебе, голова, и его мнение…
— А твое?
— Все еще думаю, — уклонился от ответа Казаков. — Обмозговываю и так, и эдак…
— Ну-ну, помозгуй. Тебе это полезно.
И только Даша к нему не подошла, вот что было обидно. Он ждал ее, ему хотелось узнать, что она думает о его выступлении. Да и Солодов в своем заключительном слове сказал что-то неопределенное и непонятное. По его мнению, взволнованное выступление Барсукова только подтверждает ту мысль, что председатель «Холмов» перерос самого себя и что в Холмогорской ему тесновато, что было бы хорошо, если бы оратор мог свои слова воплотить в практические дела, и не только в Холмогорской.
Собрание актива, проходившее, как всегда, в просторном зале кинотеатра «Победа», после заключительного слова Солодова закрылось. Был уже конец дня, когда Барсуков и Даша, уставшие от речей, от многочасового сидения в душном помещении, выехали на «Волге» из Рогачевской. Над полями смыкались сумерки. И теперь, когда по завечеревшему полю они вдвоем возвращались в Холмогорскую, Барсуков думал не о том, понравилась ли Даше его речь или не понравилась. Скоро должно совсем стемнеть, и ему хотелось, забыв обо всех делах, укатить подальше от главной дороги, остановить машину, посмотреть Даше в глаза и открыть ей всю душу. Но вот беда — он никак не мог на это решиться, не хватало смелости… А Даша молчала, грустно смотрела на высвеченный фарами асфальт, и трудно было догадаться, что в эту минуту было у нее на уме.