Часто виделась она ему с близнецами на руках, когда они были еще младенцами. Сильная, полногрудая, с большим достатком материнского молока, она одну грудь давала Вите, другую Пете и смотрела на Никиту ласковыми и счастливыми глазами… И почему-то вот тут, возле могилки, в мыслях он ни разу не видел Клаву больную или мертвую. Всякий раз, когда он думал о ней, она стояла перед ним живая, здоровая, и, может быть, поэтому Никита все еще никак не мог поверить, что Клава теперь уже лежала в земле.
Только однажды Никита поверил в смерть жены. Это случилось вечером. В тот час, когда начинало смеркаться, на кладбище припожаловал Серко. Он присел на задние лапы по другую сторону могилки, отворачивал голову, и нельзя было понять, больно или нет ему было смотреть на Никиту. Немного посидел и вдруг, подняв острую морду, завыл тем жутким, с хрипотцой, голосом, от которого по спине ползут колючие мурашки. «Как же тут не поверить тому, что Клавы уже нету, — думал Никита, слушая отрывисто прерываемый вой Серка. — Серко сам пришел сюда, и пришел, чтобы поплакать, погоревать над могилкой своей хозяйки. Сколько мы прожили с ним вместе, я тужился, богател, а он старательно оберегал мое добро. Но за все эти годы мне никогда и в голову не могло прийти, что Серко является таким разумным существом. Что меня сейчас удивляет? Во-первых, как он, каналья, мог узнать, где находится кладбище, куда ему надо идти, а, во-вторых, воет он как-то уж очень жалостливо, будто и в самом деле знает, что голосит по покойнику»… Долго раздумывал Никита, не поднимая головы, и когда уже стало невмоготу слушать собачий плач, он взял камень, бросил его и крикнул:
— Ну, чего тут расплакался?
Серко скрылся в темноте и больше не появлялся.
Ночевал Никита, как и раньше, у родителей. Приходил поздно, робко стучал не в дверь, а в окно той комнаты, где спала мать. И каждый раз, когда она открывала ему дверь, шепотом просил ее не сообщать о его приходе ни отцу, ни братьям. Как и в другие вечера, и сегодня мать пообещала Никите никому не говорить о том, что он ночевал дома. Она накормила его, напоила горячим чаем, сидела, пригорюнившись, у стола, тоскливо смотрела на бородатое и страшное лицо сына, и слезы туманили ее глаза. Спал Никита в маленькой комнате, когда-то служившей чуланом. Он лежал на койке, а мать и тут сидела возле него и опять из-за слез ничего не видела.
— Чего же ты и слова матери не скажешь? — спрашивала она. — Приходишь молча, уходишь тоже молча. Хоть бы о батьке спросил. Ему уже полегчало, скоро совсем поправится. И знаешь, кто ему подсобил выздороветь? Андрюшка, наш внучек, а твой племяш. Шустрый хлопчик, заберется к деду на руки и давай его тормошить. Ваня и Валентина переехали к нам на жительство. И хотя Валентина и считает, что отцу подсобили таблетки, а я этим таблеткам не верю. Внук подсобил, вот и все! Ну чего ты такой хмурый? Откройся матери, я никому не передам: где ты допоздна пропадаешь?
— Клаву навещаю.
— Каждую ночь? Зачем?
— Так… хожу…
— Клаву, сынок, не поднять и не вернуть. Надо подумать о самом себе. Займись каким-нибудь делом, поступи на работу, будь с людьми, вот и жизнь у тебя наладится.
Как всякая мать, тревожась о своем ребенке и не зная, как и чем ему помочь, не останавливается ни перед чем, так и Фекла Лукинична решилась на крайний шаг — обратиться с просьбой к Елизавете. Она знала, что когда-то, еще в ранней юности, Елизавета любила ее сына, и когда Никита женился на Клаве, то по станице поползли слухи, будто бы пригожая собой девушка поклялась никогда не выходить замуж и не вышла, хотя — это всем известно — многие холмогорские парубки присылали к ней сватов… И вот как-то перед вечером в субботу, приодевшись и накинув на седую голову новый полушалок, Фекла Лукинична постучала в дверь небольшой хатенки, стоявшей в глубине пустого, заросшего бурьяном двора.
Нежданную гостью Елизавета встретила неприветливо, с чувством настороженности, она не понимала, да и не могла понять, что могло привести к ней эту старую женщину. Не показывая, что она удивлена, Елизавета пригласила гостью войти в хату, предложила стул, сама присела у стола, скрестив на груди белые, открытые до плеч, с округлыми локтями руки. И как только Фекла Лукинична, платочком вытирая слезы, заговорила о Никите, Елизавета насторожилась еще больше и, не давая ей досказать, спросила: