Зазвонил телефон, Харламов поднял трубку. Из Холмогорской звонила Даша. Поздоровалась с Харламовым и, узнав, что Барсуков находится рядом, попросила передать ему трубку. Барсуков слушал молча, покусывая нижнюю губу, хмурился, ломая тонкие брови.
— Хорошо, я поеду прямо отсюда, — сказал он и, положив трубку, посмотрел на Харламова таким взглядом, каким смотрит на отца провинившийся сын. — Солодов меня разыскивал. Просил приехать.
— И все же без обеда не уедешь даже к Солодову, — приветливо улыбаясь, сказал Харламов. — А хозяйство «России» и цитрусовые посмотришь как-нибудь в другой раз. Ну, прошу! Пойдем в наш, так сказать, Казачий курень!
45
«Так вот оно что такое — „перерос самого себя“… А я все думал, гадал и никак не мог разгадать. Все что угодно можно было предполагать, только не это, и обо всем можно было думать, но только не о таком повороте… А я, дурак, размечтался, засмотрелся на свою персону со стороны, свои промашки увидел, строил радужные планы, даже помчался в „Россию“ поучиться у Харламова и перенять его опыт. А теперь все это мне ни к чему. Еще недавно я был убежден, что ни я без Холмогорской, ни Холмогорская без меня и дня прожить не можем. Любовь взаимная и, так сказать, до гробовой доски. Вышло же все так обыденно и так по-будничному просто, что обыденнее и проще не придумаешь. Меня разыскали по телефону, просили приехать, я не замедлил явиться — и вот все, конец… И только не обыденно и не просто то, что в душе у меня скребут кошки и мне до тошноты тоскливо. Кто знает, как холмогорское, уже немолодое дерево приживется, когда его перенесут и посадят на новом, непривычном для него месте? Зазеленеет ли? Пойдет ли в рост? Харламов иносказательно сравнивал нас, председателей, с воронежскими битюгами. Теперь я уже не битюг, а скорее всего резвый скакун. Разогнался во всю прыть, летел галопом, и вдруг это неожиданное препятствие, а за ним — саженный ров с водой. Остановиться коню или лететь напропалую? Остановиться плохо, можно сломать ноги, и не остановиться опасно, можно не взять препятствие… Я не остановился. Не мог этого сделать. Да мне и некогда было как следует подумать. И о чем, собственно, думать? Не о чем. За меня подумали другие. Солодов сказал: „Сверху всегда виднее, горизонты пошире. К тому же, — добавил, помолчав, — ты в „Холмах“ не фермер и не можешь делать то, что тебе вздумается“. Сказано строго, но справедливо. Я и сам понимаю, все, что имеется в Холмогорской, хотя и дорого мне, хотя там, в станице, и останется кусочек моей жизни, но „Холмы“ не моя собственность, и если Солодов сказал, что кому-то сверху виднее, то, стало быть, виднее, и я подчиняюсь… А Харламов каков мудрец! Или он знал уже, что мне не быть в „Холмах“, когда говорил, что другой бы на моем месте попросил бы отставку, или предчувствовал… Просить отставку не пришлось, меня просто переводят на другую работу, да еще и с повышением»…
Так размышлял Барсуков, уже возвращаясь из Рогачевской в Холмогорскую. «Волгу» не гнал, держался правой стороны, и его обходили не только юркие «Жигули» и «Москвичи», а даже «Запорожцы». Куда спешить? Некуда! Необходимо обдумать, как же взять вдруг возникшее препятствие. А как его возьмешь? Надо думать и думать. И, возможно, по этой причине никогда Барсуков не ощущал в себе такого обидного безразличия ко всему, и никогда его мысли не были так приглушены и так пассивны, как сегодня, и он ни о чем не мог думать, кроме как о своем разговоре с Солодовым. Память возвращала то к самому началу, когда Барсуков, взволнованный неожиданным вызовом, энергично, решительно вошел в кабинет, и Солодов, выйдя ему навстречу и пожимая руку, спросил:
— Ну, Михаил Тимофеевич, как настроение?
— То он видел конец разговора, когда тот же и уже не тот Барсуков, обмякший, обессилевший, встал и сказал:
— Жалко и обидно, до горечи обидно и до слез жалко.
— А если надо? — спросил Солодов. — Как же можно обижаться?
Он смотрел на дорогу, а видел все того же Солодова. И снова в голове — в который раз! — повторялось одно и то же, оживало в памяти все по порядку, — так, желая еще и еще посмотреть заснятые им кадры будущего фильма, режиссер несколько раз просматривает кинопленку. Вспоминая о том, что произошло в кабинете, Барсукову почему-то казалось, что в эту встречу Солодов был каким-то другим, на себя не похожим. Куда-то исчезли такие приметные черты его характера, как медлительность, молчаливость. Он был и разговорчив, и быстр в движениях, и когда вышел навстречу Барсукову и справился о настроении, то обнял его, как отец сына, усадил в кресло и сказал весело: