Выбрать главу

Из всех человеческих привязанностей, из всей земной любви любовь сестры всегда казалась мне самой возвышенной, самой утешительной. Я часто думал об этом потерянном великом утешении с грустью, которую непоправимость смерти делала почти мистической.

Где найти на земле другую сестру?

И неожиданно сентиментальная тоска обратилась на Джулианну.

Чересчур гордая, чтобы пойти на дележ, она отказалась от всякой ласки, от всякой уступки. Я тоже с некоторого времени не испытывал и тени чувственного смущения, стоя возле нее; чувствуя ее дыхание, вдыхая ее аромат, глядя на маленькую черную родинку на ее шее, я оставался совершенно холоден. Мне казалось невозможным, что это та женщина, которую я видел бледнеющей и робеющей перед пылом моей страсти.

Итак, я предложил ей мое братское чувство; и она просто приняла его. Если ей было грустно, мне было еще грустней, когда я думал, что мы похоронили нашу любовь навсегда, без всякой надежды на ее воскресение, когда я думал, что, вероятно, наши уста никогда-никогда не встретятся.

И в ослеплении своим эгоизмом мне казалось, что она должна быть мне благодарна в душе за эту тоску, которая, я уже чувствовал, была неизлечима, и мне казалось, что она должна была удовлетворяться и утешаться этой тоской, как отблеском нашей прошлой любви.

Одно время мы оба мечтали не только о любви, но и о страсти, длящейся до самой смерти, usque ad mortem. Мы оба верили в нашу мечту и не раз повторяли в опьянении великие обманчивые слова: всегда! никогда! Мы даже верили в то сродство нашей плоти, в то редкое, таинственное сродство, которое соединяет два человеческих существа страшными узами неутоленной жажды; мы верили, потому что острота наших ощущений не ослабела и после того, как мрачный Гений рода, создав новое существо при помощи наших личностей, достиг своей единственной цели.

Иллюзия рассеялась; пламя погасло. Моя душа — клянусь! — искренно оплакивала эту гибель. Но как противодействовать необходимому явлению? Как избежать неизбежного?

Счастьем было, что после смерти любви, причиненной неизбежностью явлений и, следовательно, не по нашей вине, мы могли еще жить в одном доме, сдерживаемые новым чувством, может быть, не таким глубоким, как прежде, но, наверное, более возвышенным и более страшным.

Большим счастьем было, что новая иллюзия заменила прежнюю и установила между нашими душами обмен чистых привязанностей, нежных волнений и изысканной грусти. Но, в действительности, к чему должна была привести эта платоническая риторика? К тому, чтобы жертва с улыбкой шла на заклание. В действительности наша новая жизнь, не супружеская, а братская, покоилась всецело на одном предположении: на абсолютном самопожертвовании сестры. Я приобретал свободу, я мог искать новых острых ощущений, в которых нуждались мои нервы, я мог испытывать страсть к другой женщине, жить вне дома, а дома я находил ожидающую меня сестру, я видел следы ее забот в моей комнате — розы в вазах у меня на столе, всюду порядок, чистоту, изящество как в жилище Граций. Разве это не было завидным положением? И разве та женщина, которая соглашалась принести мне в жертву свою молодость лишь ради того, чтобы я с благодарностью и чуть ли не с благоговением целовал ее гордое нежное чело, — разве она не была мне бесконечно дорога?

Порой моя благодарность становилась такой горячей, что изливалась в бесконечной нежности и признательном внимании. Я умел быть идеальным братом.

Когда я уезжал, я писал Джулианне длинные грустные нежные письма, которые часто отправлялись вместе с письмами, адресованными моей любовнице. И моя возлюбленная не могла бы ревновать к ним, как не стала бы ревновать к благоговению перед памятью Констанцы. Но, хотя я и был погружен в свою личную жизнь, я не мог избегнуть вопросов, время от времени подымавшихся во мне. Чтобы Джулианна могла приносить подобную жертву, она должна любить меня безграничной любовью, но, любя меня так, она могла быть лишь моей сестрой; значит, она таила в себе безнадежную скорбь. Не был ли тогда преступником тот, кто из-за других влечений — суетных, неверных, — приносил в жертву это страдальчески улыбающееся существо, такое кроткое, такое терпеливое? Я вспоминаю (и я удивляюсь теперь моей тогдашней извращенности) — я вспоминаю, что среди доводов, которыми я старался себя успокоить, самый сильный был следующий: «Так как нравственное величие зависит от размера преодоленных страданий, — значит, для него, чтобы она могла быть героиней, она должна выстрадать все причиненные мною страдания».