Выбрать главу

— Никто не скажет, что эта тюрьма не тюрьма.

— Да? Тебе так кажется? Я вижу, ты мало слушаешь, что говорят политики. — Ноги у него мучительно сводило, в ступнях начались судороги, но он не мог и шевельнуться, чтобы облегчить боль. Полночь еще не наступила, впереди были нескончаемые часы темноты.

Женщина вдруг сказала:

— Подумать только! Среди нас мученик.

Священник тихонько засмеялся; он не мог удержаться от смеха. Он сказал:

— Вряд ли мученики такие, как я. — И вдруг к нему вернулась серьезность; он вспомнил слова Марии. Нехорошо, если из-за него над Церковью будут насмехаться. Он сказал: — Мученики — святые люди. Если человек погиб, это еще не значит, что… Нет. Говорю вам, у меня на душе смертный грех. Я делал такое, о чем даже рассказать вам не посмею. Могу только шепотом поведать о своих грехах в исповедальне. — Его слушали внимательно, как в церкви. Он подумал: ведь здесь обязательно сидит где-нибудь Иуда, но в лесной хижине Иуда был рядом. В сердце его родилась огромная, безрассудная любовь к обитателям этой тюрьмы. И ему вспомнилось: «Господь так возлюбил мир…» Он сказал: — Дети мои, не считайте меня мучеником — они совсем не такие. Вы дали мне прозвище. Я слышал его, часто слышал. Пьющий падре. А здесь я потому, что у меня в кармане нашли бутылку бренди. — Он попытался высвободить из-под себя ноги; их уже не сводило судорогой; они онемели, всякое ощущение пропало. А, пусть! Ему уже не долго пользоваться ими.

Старик бормотал что-то, и мысли священника снова вернулись к Бригитте. Знание жизни было в ней как понятное хирургу затемнение на рентгеновском снимке. И ему страстно, до боли в груди хотелось одного — спасти ее, но диагноз был поставлен: болезнь неизлечима.

Женщина скорбно проговорила:

— Глоток бренди, отец… Это же простительно. — Он гадал, за что ее посадили в тюрьму, — наверно, держала дома какую-нибудь религиозную картинку. Голос у нее звучал настойчиво, нудно, как у всех набожных женщин. Они с ума сходят из-за этих картинок. Что стоит сжечь их? Разве в картинках дело?.. Он строго сказал:

— И я не только пьяница. — Его всегда беспокоила судьба набожных женщин; они, как и политики, живут иллюзиями; он всегда за них боялся. Сколько таких, не ведающих милосердия, умирало в непоколебимом самодовольстве. Долг каждого отучать их по мере возможности от этих ложных понятий о добре. Он сказал, четко выговаривая каждое слово: — У меня есть ребенок.

Да, это была достойная женщина! Ее скорбный голос не умолкал в темноте. Он недослышал, что она говорит, — что-то про доброго разбойника. Он сказал:

— Дитя мое, разбойник покаялся. А я — нет. — И вспомнил, как девочка вошла в хижину, — злобный, все понимающий взгляд, а за спиной у нее яркое солнце. Он сказал: — Я не умею каяться. — Это была правда — он утратил такую способность. Он не мог сказать: «Ах, если бы я не согрешил тогда», потому что теперь этот грех казался ничтожным и плод его он любил. Ему нужен был исповедник, который медленно протащил бы его по томительным переходам, ведущим к ужасу, горю и раскаянию.

Женщина молчала; он подумал: может, я был слишком суров с ней? Если она укрепится в своей вере, сочтя его мучеником… Но он отверг эту мысль: от правды отступать нельзя. Он чуть передвинул ноги и спросил:

— А когда светает?

— В четыре… в пять, — ответил ему кто-то. — Откуда нам знать, отец? Ведь часов у нас нет.

— Ты давно здесь сидишь?

— Три недели.

— И вас держат тут круглые сутки?

— Нет. Нас всех выводят во двор на уборку.

Он подумал: вот когда меня узнают, а может, и раньше, потому что здесь непременно найдется доносчик. Он замолчал, погрузившись в размышления, потом сказал:

— За меня обещано вознаграждение. То ли пятьсот, то ли шестьсот песо, точно я не знаю. — И снова замолчал. Нельзя склонять на донос — это все равно что толкать человека на совершение греха, но если здесь есть доносчик, зачем ему, несчастному, лишаться награды. Пойти на такое страшное дело, равносильное убийству, и ничего не получить взамен при жизни… Вывод был прост: это несправедливо.

— Кому здесь нужны, — сказал кто-то, — их поганые деньги.

Его сердце снова тронула неизъяснимая любовь. Я такой же преступник, как все они… И он почувствовал близость к этим людям, неведомую ему в прежние годы, когда верующие целовали его черную нитяную перчатку.

Голос набожной женщины истерически воззвал к нему: