— Ясно, господин доцент.
— Итак, вы согласны?
— Да, конечно. Мне, правда, приятнее было бы уйти из Латвии вместе с немецкой армией.
— Еще бы, это безопаснее. Но мы с вами не принадлежим к людям средней руки. Мы должны взять на себя все труды и весь риск.
— Когда я должен явиться в Скривери?
— Чем скорее, тем лучше.
— Я еще должен разделаться со службой. Что мне сказать своему начальству?
— Ничего. Вам об этом не надо заботиться. Все формальности уладят мои сотрудники. Завтра после двенадцати придете ко мне за документами.
Так Индулис Атауга стал одним из членов «Ягдфербанда». По существу это была организация немецких диверсантов, шпионов и террористов, которую для благообразия снабдили националистической вывеской.
Индулис на скорую руку устроил свои личные дела, провел еще одну ночь у Аусмы Дадзис и уехал в Скривери. Там он нашел много знакомых и по «зеленой гостинице» Миксита и из той компании, с которой он орудовал по «мокрым» делам. Командир роты айзсаргов Зиемель привел с собой Макса Лиепниека, которого тоже нашли вполне годным.
Они начали готовиться.
Элла Спаре не могла решиться, на какую дорогу ей свернуть — на ту ли, которая вела мимо занесенного сугробом поля к хибарке Закиса и представляла собой узкую пешеходную тропу, или на ту, что вела к усадьбе Лиепниеки. В Лиепниеки идти удобнее, и с тамошними хозяевами Элла чувствовала себя проще, но сейчас ей там нечего было делать. Макс недавно уехал в какую-то школу, старик опять примется рассуждать об этой войне, а в последнее время ей эти разговоры как нож острый. Немецкая армия отступает. Отступает армия Бруно Копица… Элле казалось, что войну ведут два человека. Каждый из них вошел в ее жизнь, и каждый требует, чтобы она безраздельно принадлежала ему — и Петер Спаре, чье имя она до сих пор носит, и жандармский капитан Бруно Копиц… Может быть, первый уже мертв (вот бы хорошо!), но ведь он не одинок, у него товарищи, сотни, тысячи товарищей, они продолжают воевать вместо него, и они хотят победить, чтобы потребовать с Эллы ответа за все, что она натворила в эти годы. Она не хочет отвечать перед ними — это тяжело, стыдно, унизительно, поэтому она всеми силами желает победы Копицу. Но разве это зависит от ее желания? Разве бедный Бруно в состоянии что-нибудь изменить или на что-нибудь повлиять? С ним самим начальство обходится, как с вещью — его поднимают, передвигают, ставят куда им вздумается. Может быть, это и правильно, но каждая такая перемена отрывает их друг от друга, разъединяет их — как клин, как забор, как река. Прошлой весной Копица уже совсем было отправили на фронт, но он вовремя успел заболеть гриппом и избавился от этой опасности. Второй раз за него замолвил словечко влиятельный друг. В третий раз ничто не помогло.
Три дня назад Бруно пришел проститься. Он успокаивал и ободрял Эллу, обещал писать письма и при первой возможности приехать. Но сейчас ей совсем не он нужен. Нужно, чтобы он победил, чтобы ей не пришлось отвечать… Пусть не пишет, не приезжает, пусть только воюет, не позволит возвратиться Петеру Спаре. Крейсландвирт Фридрих Рейнхард — мужчина еще интереснее, чем Копиц, хоть и занимается только сбором хлеба, масла и свиней… И отцу с матерью от него будет больше пользы, чем от Копица. Место все равно пустым не останется. Но разве теперь это поможет? Да и в состоянии ли они теперь что-нибудь поделать с Петером и его товарищами? И вдруг он появится — грязный, запыленный, усталый после долгого пути… Что тогда будет?
Вот почему она так долго стояла на дороге и все поглядывала на хибарку Закиса. Они там, наверно, знают… Ведь они заодно с Петером.
Элла с прошлой осени ни разу не встречалась ни с кем из Закисов. Как же теперь идти без дела? О чем с ними говорить? Подумают, подъезжает, а ей только хочется узнать…
Под февральским солнцем снег блестит, слепит глаза, точно кусает этим блеском. Огромными метлами темнеют голые кусты на берегу. Голодная ворона разгребает лапами кучу навоза на поле Лиепниеков — поклюет-поклюет и остановится с печальным и глубокомысленным видом. За пригорком, в хибарке Закиса, скрипнула дверь — сейчас кто-нибудь выйдет и увидит, как она здесь стоит. Нет, так нельзя.
Элла свернула по узкой тропинке к Закисам.
— Добрый день, добрый день, барышня…
Закис, по обыкновению, усмехнулся в усы, а у жены сразу нашлось неотложное дело в самом темном углу кухни. Пока она там передвигала и переворачивала утварь, будто разыскивая что-то, все молчали. Янцис, — ему уже было двенадцать лет, — принес гостье табуретку.
— Спасибо, Янцис, — пролепетала Элла. — Ты что, в школу больше не ходишь?
— Как же ему ходить в школу? — быстро повернувшись, ответила Закиене. — Ближнюю школу заняли немцы; босиком, что ли, бегать мальчишке через всю волость?
— Так не учится?
— Ну да, не учится, — отрубила Закиене. — Нагонит потом, когда придут… — Она замолчала на полуслове, заметив предостерегающий жест мужа. — Вот так-то. Пусть хоть зиму посидит дома. Довольно он за лиепниековой скотиной побегал.
— Значит, вы думаете, что скоро вернутся… наши? — заикнулась Элла.
Закиене опять отвернулась, чтобы гостья не видела, как она сердито сжала губы. «Наши! Вот еще своя нашлась!..»
— А вы как думаете? — вопросом на вопрос ответил Закис. — Вы газету получаете, вам и радио удается послушать, — вам больше известно.
— Разве из этих газет что-нибудь узнаешь, — сказала Элла. — Пишут одно, а люди говорят совсем другое. Не знаешь, кому больше верить.
— В том-то все и горе, что теперь остается верить только своему сердцу, — ответил Закис. — Каждый верит тому, чего ему больше хочется.
— Наверно, все же придут? — Элла все направляла разговор на затронутую ею тему. — Говорят, совсем близко от Латвии.
— Поживем — увидим, — ловко уклонился от прямого ответа Закис.
Закиене одного за другим отвела детей в комнату и села у плиты. В котелке варилась картошка.
«Тяжело им живется, — подумала Элла. Ей стало даже стыдно: не могла принести детям гостинцев — хоть бы яблочек. — Закис все лето проработал у Лиепниеков, гоняли-гоняли его по разным повинностям, а самому оставили земли только на огородик. И чем они живут? Как еще эти малыши на ногах держатся? Если бы моей Расме пришлось так жить…»
— Вы, наверно, обо мне очень нехорошо думаете… — заговорила Элла. — Из-за того, что к нам иногда немцы приходят… А что мы можем поделать? У них вся власть в руках. Разве нам это приятно?
Закис вспомнил туманный летний вечер, копну сена и двух человек возле нее. Он вздохнул.
— Не наше это дело. Каждый сам управляется со своей совестью. Если она чиста, тогда все равно, что другие думают. А если что-нибудь не так, то весь свет не поможет, хотя бы одно хорошее говорили.
Закиене хмуро глядела на огонь и по временам поправляла хворост.
Элла почувствовала ее отчужденность. «Осуждает… Даже разговаривать не хочет». А ей хотелось, чтобы ей задавали вопросы, — тогда бы она рассказывала, и рассказывала до тех пор, пока не убедила бы их, что ничего плохого не сделала. Их обязательно надо переубедить, хотя это лишь маленькие, забитые, полуголодные людишки, которых никто не боится. А Элла боялась: их скупые, уклончивые ответы сильнее самых суровых слов выражали осуждение: ты — недостойная, мы не хотим с такой разговаривать…
Если бы хоть сказали что-нибудь, пристыдили, изругали — и то бы легче. Тогда можно спорить, защищаться, — вдруг бы смягчились, простили ее. Но они молчат, они дождаться не могут, когда уйдет непрошенная гостья. Может быть, они ее боятся, думают, что она пришла шпионить за ними и потом все передаст немцам? Элла покраснела от стыда. Здесь и правда делать ей нечего.
Она встала.
— Я только так зашла, мимоходом. Хотелось узнать, все ли здоровы.
— Большое спасибо; что навестили, — сказал Закис, отворяя дверь. Дальше провожать он не пошел.