Выбрать главу

Окровавленного и обессиленного, его, наконец, вытолкнули из камеры. Тело было в сплошных ссадинах и синяках, все от головы до пят болело, как одна сплошная рана. Глубокая, кровоточащая рана была нанесена и его душе. Униженный дух страдал еще больше, чем тело, — теперь нетрудно было бы и умереть.

…Через несколько дней Эдгара Прамниека с большой партией заключенных отправили в Саласпилский концентрационный лагерь.

2

Когда над выемкой каменоломни светило солнце, в его лучах сверкали блестящие лопаты и концы железных ломов. Иногда лил дождь, и мутные лужи, образовавшиеся на дне выемки от мелких подземных ручейков, становились еще глубже. Сотни людей, стоя в лужах, выламывали из недр земли глыбы гипсового камня и складывали их у железнодорожного пути. В непогоду и на солнцепеке, на пронзительном ветру и в ливень, день за днем, круглый год они гнули спины под наблюдением вооруженной охраны. На них кричали, их били, топтали ногами; за малейшую оплошность они получали удары плетей; их жизнь висела на волоске: достаточно было уставшему рабу присесть на минутку, и его имя уже заносилось в штрафные списки; вечером, после возвращения в лагерь, его ожидала порка или смерть, в зависимости от настроения коменданта лагеря.

Эдгар Прамниек уже четвертую неделю работал в каменоломнях. Саласпилский лагерь встретил его виселицей, стоявшей в конце двора.

— Вот что ожидает каждого из вас за малейшую провинность, — объяснил им помощник коменданта лагеря, шарфюрер Никель.

В петле висел мужчина, который накануне, возвращаясь с работы, не успел вовремя приветствовать начальство. Он висел до тех пор, пока не привели вешать следующего. Иногда вешали несколько человек — одного за другим, и заключенных заставляли смотреть на мучения товарищей. Зловещие столбы стояли во дворе лагеря как постоянная угроза.

«Может быть, и тебе придется висеть там», — сказал про себя Прамниек, проходя мимо этих столбов.

В три часа утра их подымали и гнали в каменоломни за пять километров. Справа величаво несла свои воды к свободным морским просторам Даугава. И каждое утро, глядя на реку, Прамниек вздыхал. Он вспоминал голубую даль, волны и сверкающих на солнце крыльями чаек.

Клип-клап… клип-клап… — стучали по дороге деревянные башмаки. По обеим сторонам колонны шагала вооруженная охрана. Зеленые луга и бархатные всходы на полях… пастух с коровами у дороги… поросшие кустарником луга… и снова огромная яма, лужи мутной воды и камень, камень…

Ладони Прамниека покрылись сплошными мозолями. Все ногти на пальцах были изуродованы. Он сам не понимал, откуда взялась у него эта выдержка, эта живучесть, которая позволяла двигаться, выламывать и подымать тяжелые глыбы камня, когда все тело было истерзано усталостью, каждое волокно ослабевших мышц требовало пищи. Усталость, голод и необъяснимая сверхчеловеческая жажда жизни… Рабский труд с утра до вечера; омерзительные помои на обед, которые заключенные называли то «новой Европой», то «зеленой опасностью», то «голубым Дунаем»; кошмарная ночь в душном бараке на голых трехэтажных нарах; испарения больных человеческих тел и вши, вши… Вши ели заключенных в тюрьме, ели их в лагере, и люди давно перестали стыдиться этого, а в редкие свободные минуты открыто охотились на них.

Каждый вечер, возвращаясь в лагерь, они слышали звуки ударов и крики: то ротенфюрер Текемейер снова бил кого-нибудь из заключенных стеком, с которым он никогда не расставался. Каждую неделю в лагерь приезжали из Риги гости — начальник политической полиции Ланге со своими друзьями. Тогда Текемейер с Никелем готовили в честь важных гостей спектакль: пороли и гоняли заключенных, приказывали на руках обойти вокруг барака, натравливали на них собак. На скорую руку выбирали жертву и приводили к виселице. Для рижских господ выносили стулья, и доктор Ланге со своими друзьями, как завсегдатай партера, сидя наслаждался зрелищем. Но зрелище обычно протекало однообразно, тихо, без криков, без истерик, без мольбы о пощаде. Смертники равнодушно поднимались на скамейку — в этой казни они видели избавление от нескончаемых мук и унижений. Иной, взобравшись на скамейку, сам надевал на шею петлю и, не дожидаясь, когда палач выдернет из-под ног скамейку, спрыгивал с нее.

Рижским господам это не доставляло большого удовольствия. Они вставали и уходили осматривать лагерь. Взгляд Ланге блуждал по рядам заключенных, пока кто-нибудь из них не привлекал его внимания. Тогда он подзывал его, прикладывал к уху пистолет и нажимал гашетку. Затем выискивал новую жертву. Улыбаясь, предлагал попробовать и другим гостям. Тех просить не приходилось. После отъезда гостей у бараков, во дворе лагеря, на траве у виселицы — всюду лежали трупы.

Эдгар Прамниек стал замечать, что его чувства притупляются. Ничто его больше не поражало, не могло взволновать. И собственные страдания и страдания других людей как будто проходили мимо сознания.

Но иногда, вспоминая предложение шефа пропаганды, он думал, что теперь смог бы работать и в том жанре, от которого когда-то отказался. Проведенное в тюрьме и концентрационном лагере время показало ему, что такое человек-зверь.

«Кровь и муки, преступление за преступлением… тысячи убийц со знаком свастики на рукаве…» — дрожа от ненависти, думал он по ночам, лежа на голых досках; и в душе художника пробуждалось страстное желание увековечить на холсте и на бумаге все виденное и пережитое, составить обвинительный документ против фашизма, который читали бы поколения людей еще через сотни и тысячи лет, — беспощадное по своей правдивости обличение величайшего преступления в истории. «Если я останусь цел, если меня не уничтожат в этой клетке, это станет для меня делом жизни».

Один раз с доктором Ланге приехали в лагерь Освальд и Эдит Ланка. Ни тот, ни другая не узнали Прамниека. Вместе с остальными гостями они сидели перед виселицей, и Эдит с любопытством наблюдала за последними конвульсиями повешенных, не переставая разговаривать с мужем.

«И такие мерзавцы когда-то сидели у меня за столом», — думал Прамниек. Если бы сегодня можно было повесить Освальда и Эдит, он сам бы надел им на шею петлю.

3

Беспощадно палило полуденное солнце. Во дворах концентрационного лагеря незаметно было даже легкого ветерка. Эдгар Прамниек вдвоем с коренастым крестьянским парнем везли через двор тяжелую двуколку, нагруженную тюками грязного белья. С обоих пот ручьем лил; грубая тюремная одежда намокла и прилипла к спине, но ни Прамниек, ни его товарищ не осмеливались скинуть куртки: рядом с двуколкой шагал охранник-эсэсовец, в руках у него была плетка.

Двуколка заехала колесом в канавку и не могла сдвинуться с места. Прамниек всем телом навалился на лямку, упираясь деревянными башмаками в землю. Он дышал, широко открыв рот, и все равно не хватало воздуха. Пот щипал глаза, болело под ложечкой.

— Что, плети захотелось? — заорал охранник, когда Прамниек утер рукавом пот с лица. — Можно всыпать. Для норовистой лошади — лучшее средство. Ну, тащи, тащи, падаль!

Бесшумно, без предостерегающего свиста, плеть жалила плечи, затылок, ноги. Двуколка дрогнула, качнулась и выскочила из канавки.

— Ты не очень старайся, — шепнул напарник Рейнис Приеде. — Делай только вид, а я сам дотащу.

Он появился в лагере недели две назад и еще не дошел до полного истощения. Прамниек посмотрел на Приеде выразительным взглядом, точно руку пожал.

— Спасибо, товарищ… Мне бы немного дух перевести…

Когда двуколку подвезли к прачечной, несколько женщин вышли из барака принимать грязное, рваное, в кровяных пятнах белье.

— Принимай со всеми вшами, — хохотал эсэсовец. — В каждой рубахе по десять дюжин. Можете на сале оладьи печь, ха-ха-ха!

Из глубины барака послышалось:

— Сам жри за завтраком.

Охранник перестал смеяться, повертел головой, подозрительно взглянул на Прамниека и Приеде — не улыбаются ли? Но те думали только, как бы им передохнуть, пока женщины разгрузят повозку.

— Смотрите у меня, сороки, — погрозил охранник. — Рука у меня тяжелая, так надаю по мягкому месту!

Немолодая женщина, не обращая на него внимания, развернула заношенную рубаху и начала энергично вытряхивать ее — так, что пыль полетела во все стороны. Охранник, как ужаленный, отскочил в сторону и стал осматривать мундир: не попала ли вошь.