— Осторожней, ты, сука…
Женщина достала другую штуку белья и стала трясти еще усерднее. Охранник, опасливо обойдя женщину, вошел в барак. Прамниек и Приеде очутились без присмотра. Женщина оглянулась, подошла к ним и сунула по большому сочному помидору.
— Берите, милые… только сразу съешьте, а то отберут. Это подарок от наших женщин, которые на огороде работают.
Прамниек откусил половину помидора и, почти не жуя, жадно проглотил. Вторую половину он сосал долго-долго, смакуя каждую каплю чудесного, пахнущего солнцем и свежестью сока.
Женщина покачала головой, глядя на Прамниека.
— Тяжко вам живется. Давно ли в лагере? Наверно, городской?
Прамниек назвал свою фамилию.
— До войны был художником, а теперь самого разрисовали.
Он расстегнул на груди куртку и рубаху, показывая следы старых и свежих побоев.
— Вот как они разрисовывают, — повторил Прамниек.
Женщина вздохнула:
— Поздно мы начали их ненавидеть. Слишком поздно, милые… А они торопятся, спешат. Дочку мою замучили через два месяца после прихода. Зарыли, как собаку, в Бикерниекском лесу. Каждый день вот стираешь белье! — все-то оно в крови. Это ведь наша кровь, кровь несчастных, хороших людей. Кто за нее заплатит? Только сынок остался у меня на свете, он-то, наверно, будет мстить за нас.
— Красная Армия за все заставит заплатить, — тихо и упрямо сказал Приеде. — Зимой заставили их здорово перетрусить. Гитлера-то отогнали от Москвы.
— Сейчас немцы хвастаются, что их армия опять далеко ушла… — зашептал Прамниек. В последнее время он совсем уж разучился говорить громко. — Плохо это, плохо.
— Надо верить в наше дело, вот что, — ответила женщина. — Мы с вами можем и погибнуть, а наше дело все равно не погибнет. Я вам говорю, нет такой силы, чтобы победила советский народ. Солнце тоже иной раз заслоняют тучи, но только загасить его они не могут. Правду нельзя задавить, она всего сильнее.
— Что вы делали раньше? — спросил Прамниек.
— Всю жизнь стирала белье. Сначала господам, потом своему брату рабочему. Надо держать себя в руках, товарищи. Много чего еще придется нам выстрадать. Все надо вынести.
— Сил у меня больше нет, — вздохнул Прамниек. — Я до того дошел, иногда завидую тем, кого ведут на виселицу. Им больше не надо мучиться. Их никто не станет унижать.
— Нехорошо вы рассуждаете, — укоризненно сказала женщина. — Мы еще как понадобимся народу! Жизнь-то по-новому будем переделывать после войны, как же ее без людей переделаешь? Вы о себе меньше думайте, тогда вам и сил хватит. О народе надо думать.
Разговаривая, она ни на минуту не отрывалась от дела: перетряхивала и сортировала белье, а другие женщины относили его в барак.
— Как вас зовут, товарищ? — спросил Прамниек.
— Анна Селис. Может, когда придется увидеть сынка моего, Иманта Селиса.
Руки у нее опухли от вечной стирки, лицо страшно исхудало, пожелтело, но глаза горели живым, молодым огнем.
«Сильная душа… — с удивлением думал Прамниек. — Как ей все ясно… Темперамент настоящего борца. Такие не спрашивают — они сами живой ответ на все вопросы. Откуда у них берется такая мудрость? Жизненный опыт? Или инстинкт? Коллективный разум класса?»
Прамниек не раз еще встречался и разговаривал с Анной Селис. Больше всего его поражал суровый реализм ее суждений. Анна называла вещи своими именами и для каждого явления находила определение — меткое и неоспоримое. Очень верно, безжалостно даже сказала она и о нем самом:
— Вся беда, что вы ни к чему не приросли душой, потому что на все со стороны смотрели. Многое вам даром доставалось. Вот когда человеку что-нибудь потом и кровью достается, тогда оно и дорого, тогда и жизнь за него отдать не жалко. Вы и советскую власть приняли как подарок, поэтому и не болели душой, когда ей трудно приходилось. Вы только поглядывали да судили, что по-вашему, что — нет. Нельзя вам так дальше, надо найти свое дело, чтобы оно для вас святыней было — такой святыней, чтобы за нее стоило жить и умереть.
Но суровый тон ее речей не отталкивал Прамниека. Наоборот, эти случайные короткие встречи с Анной выводили его из состояния безразличия, заставляли думать.
Старый Лиепинь сердился на весь свет. Насупившись, обходил он свои поля, будто отыскивая виновника скверного настроения, на которого можно обрушить громы и молнии. Но виновника незачем было искать: он лежал у него в кармане и шуршал при каждом прикосновении пальцев Лиепиня — маленький листочек, извещение волостного правления, что к 15 июля надо сдать одну свинью, сотню яиц и двадцать килограммов масла… И главное, не последнее извещение, как и не первое, — Лиепинь знал это так же твердо, как то, что дважды два — четыре.
И что за носы у этих «фюреров по хозяйству»: про каждую курочку пронюхают, про каждого поросеночка. В граммах тебе высчитают, сколько продовольствия имеется на каждый день в каждом крестьянском дворе. Только подавай, мужичок, нам пригодится… Не успеешь корову подоить, не успеет курица снестись, а у них уже каждая капля молока, каждое яйцо записаны, и все забирают тепленьким, пока крестьянин сам не успел съесть. А чтобы не походило на грабеж среди бела дня, выдадут тебе несколько остмарок, и сколько ни гляди на эти бумажки, проку все равно не видать. За сданного борова или за голову рогатого скота присудят столько-то пунктов премии: можно коробку спичек купить или пару пуговиц к штанам. Все забирают, ровно насосом выкачивают. А крестьянину чуть-чуть оставят, чтобы только не подох, чтобы и дальше работал «на благо Великогермании и ее непобедимой армии».
— И куда к черту девают они наше добро? — удивлялся Лиепинь. — Берут и берут, угоняют и угоняют — и морем и железной дорогой, и все им мало. Наверно, глотают, как та собака, что сроду доброго куска не видала. Пора бы уж нажраться.
— Да ты не кричи, отец, — одергивала его мамаша Лиепинь. — День тихий, как бы Лиепниеки не услыхали. Макс, он живо донесет властям, — вот тебе за твой длинный язык и назначат двойную порцию.
— Куда еще больше-то? — огрызнулся муж. — И так все подчистую забирают. А воровать для них я не пойду.
— Дорого, ужас до чего дорого обходится нам эта новая Европа, — поддакнула и сама Лиепиниене. — Да разве нам одним — иные люди, которые дождаться не могли немцев, теперь что-то вздыхают — тяжело, говорят. А кто нам мешал при большевиках?
— Никто не мешал, если только сам честно жил. Теперь ни чести, ни жизни нет.
С весны в усадьбе Лиепини работали двое пленных украинцев. Благодаря им вся земля была засеяна, и урожай ожидался хороший, но радости от этого было мало, потому что хорошего урожая ждал и гебитскомиссар со своими крейсландвиртами. Они дождутся, они свою часть получат, а что с тобой будет, старый Лиепинь, об этом поди у гадалки спроси.
Когда в усадьбу заворачивал кто-нибудь из немцев или из волостных властей, старый Лиепинь сердито покрикивал на пленных и гонял их, как староста на барском дворе. Когда же посторонних не оставалось, он подходил к ним и угощал табачком. Они были ребята смышленые — знали, что хозяину иначе нельзя, не то отнимут работников и отдадут другому.
Да, теперь было ясно, что большевикам в Латвию уже не вернуться, — немецкая армия снова двигалась вперед и вперед по южным степям. Обер-лейтенант Копиц из жандармской роты, который время от времени заглядывал в усадьбу Лиепини, совершенно точно знал, что к осени немецкая армия переправится через Волгу и будет на Урале. Как же воевать большевикам, если вся промышленность и главные хлебные районы окажутся у немцев? Придется сложить оружие и просить мира, а Гитлер сделает так, как ему захочется. Может, ему хватит Урала и Кавказа, а может, он пошлет свои войска еще дальше, в Сибирь, где, говорят, и лесов много и в горах всякого добра полно. На то и победитель, чтобы выбирать, его воля — закон.
Маленькая Расма уже начала ходить и училась говорить. Девочка была очень живая и подвижная, и Элла возилась с ней целыми днями. Когда к Лиепиням заезжал обер-лейтенант Копиц, бабушка уносила внучку, а Элла пудрилась и шла занимать гостя. В конце концов ей и самой интересно: жандармский офицер еще молодой и видный мужчина. С какой стати губить свою молодость, сидя за печкой? Погоревала год — и хватит. Петер погиб, а его друзья никогда не вернутся в Латвию. Если человек не собирается умирать, он всегда думает о том, как лучше устроить свою жизнь; и если положение таково, что немецкая власть навсегда останется в Латвии, тогда самое благоразумное — искать друзей среди людей первого сорта и не водиться с каким-то там Максом Лиепниеком, которому немецкие господа время от времени выбрасывают за верную службу обглоданную кость. Элла Спаре отличалась практичностью, которую унаследовала от родителей, и обер-лейтенант Копиц стал желанным гостем в усадьбе Лиепини.